Читать бесплатно онлайн книгу Тварь печальная. Романавтор Василий Казаринов
Василий Казаринов
Тварь печальная
Роман
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Василий Казаринов, 2026
Сочинитель «сказок для взрослых»? Опасная профессия. Особенно в слетевшем с катушек городе, который недавно пережил дефолт. Вчерашнему студенту несказанно везет — ему удается устроиться курьером в бульварный «журнальчик для взрослых». Тут-то и начинаются приключения… При загадочных обстоятельствах один из авторов журнала, клепавших «эротическую прозу», пропадает без вести. Странствуя в поисках бульварного писаки, курьер понимает, что в сошедшем с ума городе хватает желающих свернуть ему шею.
ISBN 978-5-0070-9108-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Глава первая. Душной ночью в Тамани
Горьковатый запах степной полыни, смутно витавший на лестничной площадке около двери писаки, должен был бы меня насторожить… Уже хотя бы потому насторожить, что присутствие его в парадном старого дома, добротно сработанного сразу после войны пленными немцами, имело отчетливый мистический подтекст: именно этим запахом была насквозь пропитана новелла Абросимова, прочитанная мною всего-то час тому назад.
Знать бы наперед, что спустя пять минут меня будут убивать, я бы повел себя куда как осторожней и призадумался бы — что-то здесь не так! — уже в тот момент, когда, взойдя на второй этаж, приподнялся на цыпочки и открыл металлическую дверку, прикрывавшую крохотную нишу с электрораспределительным щитком. Пошарив пальцами по пыльному дну ниши, я не нашел на привычном месте ключи от квартиры — Абросимов держал тут второй комплект на всякий случай, он сам мне об этом сказал, когда я пару недель назад зашел к нему в гости.
Не нашел я странным и тот факт, что обтянутая шершавым, местами потрескавшимся дерматином, дверь плавно подалась в ответ на касание моей ладони — деталь эту я списал на типичную для писаки, вечно витавшего в творческих эмпиреях, рассеянность — он попросту забыл запереть дверь.
Собственно, сигнал тревоги прозвучал несколькими минутами раньше, когда я входил под низкую каменную арку, открывавшую путь в тесные пределы уютного дворика с давно засохшей клумбой, из центра которой вырастала лепная ваза в форме распускающегося цветка. Предвкушение скорого выпивона по случаю моей первой зарплаты притупило тот инстинкт самосохранения, что обострился в условиях грянувшего в августе конца света, когда толпы бесприютных людей шлялись по улицам с намерением приласкать позднего прохожего по голове арматурным прутом, чтобы выпотрошить его карманы… Потому я не на обратил внимание на то, что физиономия припаркованного около парадного «Жигуля», принадлежавшего Абросимову, выглядит ненормально — правый глаз выбит, и челюсть свернута на бок, губа переднего бампера косо свисала направо, да и решетка радиатора была покорежена.
Так или иначе, я шагнул за порог.
Пошарив в рюкзачке, я выудил из него маленький, крепящийся на лбу с помощью ремешков, плотно охватывающих голову, фонарик гало, с которым я катался на лыжах в горах.
Фонарик приходилось таскать с собой, потому что в нашем парадном на Полянке никогда не было света — обитатели дома регулярно выворачивали лампочки, возможно, затем, чтобы продать их на каком-нибудь блошином рынке. После того памятного августовского дня, когда в телеящике возник не по годам плешивый человечек с лицом мелкого грызуна и сообщил, что наша страна ни фига ни по каким долгам платить не будет, и даже самый распоследний простец прочувствовал своим тощим желудком едкий, уксусный привкус неведомого доселе словечка «дефолт», очумевший от безденежья народ принялся зарабатывать кто как мог. Словом, горный фонарик я повсюду таскал с собой.
Гало пятнышком тускло молочного света уставилось в пол, и я двинулся вперед по коридору.
Планировка квартиры была мне знакома. Справа должна возникнуть дверь в малую комнату, служившую Абросимову кабинетом. Задержавшись около нее, я и полным голосом гаркнул в темный пенал коридора:
— Абросимов!
Никто не отозвался. Я двинулся вперед. Правая дверь вела в большую комнату, служившую хозяину дома чем-то средним между спальней и гостиной. Никого.
Развернувшись на 180 градусов, я, минуя туалет и ванную, пошаркал в кухню, представлявшую собой тесный куб, в которой смогли с трудом впихнуться газовая плита, кухонный шкафчик над мойкой, примыкавший к окну квадратный кухонный стол и маленький диванчик вдоль левой стены.
Все вроде на месте.
Мутный взгляд гало уперся в слезящееся влагой окно, в правой створке которого темнела круглая родинка, оказавшаяся при ближайшем рассмотрении аккуратной, диаметром примерно с большой палец руки, дырочкой в стекле.
Рассматривая дырочку, отороченную витиеватой, молочного оттенка вязью микротрещин, я должен был бы сообразить, что идеально круглое это отверстие не выклевала любопытная птица, присевшая на карниз и принявшаяся долбить клювом в стекло — ее могла выклевать только пущенная с достаточно близкого расстояния пуля… Однако и эта мысль почему-то не постучалась в мою расслабленную голову.
На кухонном столе валялся предпоследний номер нашего журнальчика, припечатанный наполовину опустошенной бутылкой водки.
— Ну, разумеется. Водка и Основной инстинкт.
Невероятно, но факт. Положив зубы на полку, народ упорно тратил последние деньги на наш журнальчик, тиражи которого росли как на дрожжах. Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Если что и приносило еще прибыль этой сумрачной осенью 1998 года, то это разве что две индустрии — водка и основной инстинкт — остальные отрасли бизнеса загнулись.
Характер духовной пищи, которой мы потчевали народ, был очерчен в сиротливо притулившимся под логотипом подзаголовком: «Журнал для мужчин». Что касается Абросимова, то он вот уже больше года поставлял для нашего журнальчика тексты в рубрику «ГОРЯЧАЯ ИСТОРИЯ».
Я вернулся в коридор, толкнул дверь кабинета, и задержался на пороге: здесь горький полынный запах был гораздо гуще. Скорее всего, его источник располагался в районе компьютерного столика, ведь ровно такой аромат источали бумажные конверты с допотопными пятидюймовыми дискетами, на которых Абросимов притаскивал в редакцию файлы со своими творениями.
Я прошел к столу, на котором стояло нечто, что когда-то называлось компьютером (машинка типа ХТ, с крошечным харддиском), а теперь смотрелось осколком каких-то ветхозаветных времен, когда люди пользовались пятидюймовыми дискетами и набивали свои тексты с помощью допотопных редакторов вроде программки ARM-BRIF. Погладив крохотный монитор, я уловил ладонью дыхание тепла: совсем недавно на этой машинке кто-то работал.
Волна полынного запаха накатила на меня сзади.
Я хотел было обернуться, но не успел: что-то тяжелое ухнуло мне прямо в затылок, и я рухнул на пол.
2.
Иван Ильич Преображенский, известный узкому кругу знакомых как автор романтических поэм, так и не добравшихся в рукописях до типографского наборного станка, трясся в бричке, с наслаждением вдыхая терпкий степной воздух, настоенный на горьковатом запахе полыни и каких-то еще духовитых трав, название которых были молодому человеку неведомы.
Строго говоря, и полынный дух был скорее порождением его пылкого воображения, ибо из литературы Иван Ильич твердо знал, что где степь, там и полынь.
— Ах, хорошо! — шумно потянув носом воздух, сам себе объявил Иван Ильич, чуть привставая с жесткого бугристого сидения повозки с тем, чтобы оглядеть окрестности.
На самом деле, ничего радующего глаз человек трезвый и здравомыслящий в открывавшемся взгляду пейзаже не отметил бы: иссушенная долгой засухой рыжая степь, широко, беспредельно распахивавшаяся по сторонам валкой, густо пылящей грунтовой дороги, была, в общем, нестерпимо уныла в своем ровном течении к горизонтам. Дождей в этих краях не было, почитай, с середины июля, а теперь на дворе стоял конец сентября.
Иван Ильич, глянув на давно перешедшее точку зенита солнце, испытал неприятное ощущение зрительного ожога — перед глазами возникли неясной формы желтоватые круги, зыбко колышущиеся наподобие того, как плавно покачивался желтый, густо пропитанный жаром воздух. Поморгав, он извлек из жилетного кармана ладный и гладкий оладышек серебряных часов, отщелкнул большим пальцем правой руки крышку — музыкальный механизм хронометра, приобретенного в Марбурге, тонким серебряным голоском пропел короткую пасторальную мелодию. Сощурившись, Иван Ильич поднес циферблат близко к еще не вполне оправившимся после солнечного ожога глазам.
Было уже четыре часа пополудни, однако никакого видимого облегчения вторая половина дня не судила. Теплый воздух казался густым и текучим, как кисель, вот разве что справа по ходу, там, где волнами катили у горизонта пологие холмы в курчавой бледной зелени истомленных засухой низкорослых лесов, небо темнело, наливалось пенной синью низких пухлых облаков, возможно, предвещавших вожделенный ливень. Хотя, конечно, вряд ли… Давеча вечером, в уездном городке, пыльном и невыносимо захолустном, из которого Иван Ильич выехал нынче утром, он имел приятную беседу с градоначальником, статным господином лет пятидесяти, пышные усы которого, соединявшиеся с зачесанными вперед бакенбардами, и бритый подбородок сообщали ему сходство с императором Александром Вторым. Так вот он поведал Ивану Ильичу, что ливни в этих убогих, скудных и пыльных краях случаются крайне редко. Иван Ильич в ответ не нашел ничего лучшего, как посочувствовать: ах, какая незадача, да отчего ж так у вас устроен климат?
Надо внести ясность: к двадцати трем своим годам Иван Ильич простой обыденной жизни абсолютно не знал, пять лет провел он в Марбурге, изучая философию и пробуя свои силы в изящной словесности. Воротиться в родные пенаты его заставила скорбная необходимость. Отец, еще крепкий квадратным телом человек пятидесяти двух лет от роду, коренастый и упругий, как гриб-боровик, в молодые годы блестящий офицер, а впоследствии — рачительный помещик, поражен был внезапным ударом среди бела дня, когда объезжал на легкой коляске в компании своего любимого пойнтера Альмы обширные поля, и умер в три дня. Так что родителя нашел Иван Ильич уж на столе как дань, готовую земле.
Как это частенько бывает с людьми, долго жившими в городе, Иван Ильич, оказавшись в деревне, с вдохновением принялся было хозяйствовать, находя неизъяснимую прелесть уже в самом звучании этих диковинных слов — «рига», «овин», «гумно», «скирда» и так далее — однако вдохновения хватило от силы на неделю… Оно и, слава Богу, ибо устройство русской сельской жизни на знакомый младшему Преображенскому немецкий лад ничего хорошего хозяйству крепкого имения в Тамбовской губернии не сулило. Перепоручив эти заботы управляющему, шустрому малому лет тридцати с глянцевой, гладко зализанной головой, рассеченной посредине светлым шрамом прямого пробора — отец его приветил в свое время по той простой причине, что управляющий воровал ровно столько, чтоб не нанести ощутимого ущерба делам — Иван Ильич с наслаждением отдался творческим трудам. Вставая засветло, он до полудня марал бумагу в своем тесном кабинете, угнездившемся в мезонине большого и крепкого еще помещичьего дома, с нелепо украшенным колоннадой фасадом. Затем он пускался в долгую прогулку по окрестностям, бродил, помахивая лакированной тростью, по краю полей или светлым, прозрачным опушкам леса, пытаясь нащупать в унылом русском пейзаже форму какой-либо изящной метафоры.
Однако вскорости он загрустил и ничего лучшего не выдумал, как пуститься в путешествие по югу России в поисках свежих впечатлений.
Никакого мало-мальски ясного маршрута Иван Ильич в уме не держал, а просто ехал вперед, подряжая в лежащих на пути городках возниц с транспортом.
Впрочем, столковаться на предмет очередного путешествия от поселения к поселению не всегда удавалось сходу. Причиной тому была, скорее всего, нездешняя наружность Ивана Ильича, который со своими темными, ниспадающими на плечи волнистыми волосами, молочной бледностью узкого красивого лица, в этой своей широкополой шляпе из мягкого черного фетра, просторной накидке богемного вида, английского фасона сужающихся книзу панталонах и лаковых штиблетах напоминал скорее не странника, готового в долгому и трудному российскому пути, а театрального Ленского — в том обличии, в каком он предстает перед просвещенной публикой на оперных подмостках.
Понятное дело, поглядывали на него на базарных площадях, наводненных сермяжным простонародьем, куда съезжались возницы, с подозрением.
Так было и на этот раз. Лишь спустя пару часов по выходе из затрапезной, обшарпанной гостиницы ему не без труда удалось склонить в совместному путешествию одного из владельцев разболтанной брички с откидным верхом, угрюмого, болезненной щуплого человека неопределенного возраста, в желтоватом скуластом лице, узком разрезе черных плутоватых раскосых глаз которого — правый был обезображен пухлым, студенисто колышущимся бельмом — смутно угадывался татарский корень. Да и то потому видно, что посудил ему Иван Ильич за труды более чем внушительный гонорар. Хозяин брички, угрюмо поторговавшись для порядка, ощупал корявыми пальцами клин жидкой смоляной бороденку, да и нехотя согласился.
Убаюканный мерным покачиванием брички да ритмичными посвистами запыленных осей, Иван Ильич вздремнул, а когда встряхнулся и выглянул из-под накрывавшего повозку верха, то увидел, что далекая темная опухоль неба близко подвинулась к дороге, подгоняемая сухим жарким ветром, вздымавшим клубы белой пыли, в которых волоклись поперек грунтового тракта какие-то сорванные с корня растения, напоминавшие кромешно перепутанные мотки тонкой проволоки. Привстав с сидения, он повертел головой и заметил по левую руку далекие очертания какого-то поселения.
— А что за городишко там маячит? — спросил он возницу, махнув в ту сторону своей шляпой с широкими полями.
Тот повернул голову и, шевельнув бельмом, равнодушным тоном отозвался:
— Так известно что, барин. Тамань, значит.
Иван Ильич потерял дыхание.
— Господи, Тамань!
И надо же — ведь перечитана была маленькая лермонтовская повесть не далее, как прошлой ночью в душном и грязном номере гостиницы, при скудном свете густо чадящей керосиновой лампы с закопченным колпаком, под монотонный аккомпанемент сверчкового голоса, доносящегося неизвестно откуда, из-за выбеленного печного бока что ли, да под далекое постукивание деревянной колотушки, с которой неспешно шествовал по кривым улочкам городка какой-то бессонный старик, отставной солдат, прежде чем улечься на лавку да и уснуть под чистым небом.
И удивительно свежи были в памяти перипетии опасных похождений героя: встреча с восхитительной ундиной, сообщницей честного и благородного контрабандиста Янко… Опасная прогулка с ней по бурному ночному морю… Мелькание ее русой головки над пенной волной…
Он тут же приказал вознице сворачивать налево.
Тамань, рекомендованная в свое время Печориным как самый скверный городишко из всех приморских городов России, таковой, собственно, и осталась, однако Иван Ильич никакой такой скверны в облике городка не замечал, скорее напротив. Потому, должно быть, что на развилке пыльных дорог, верстах в двух от таманских околиц, поражен он был нечаянной встречей, воистину мистической — настолько сказочно укладывалась она в ткань повести, что оставалось лишь диву даваться.
Приметив на развилке какой-то смутно очерченный в первых сумерках силуэт, приказал он остановиться, выбрался из повозки, подошел к сидящему в пыльной траве нищему — ветхие лохмотья, болтавшиеся на щуплом теле, как на пугале, да черное, задубевшее от солнца и ветров худое лицо сомнений в статусе человека не оставляли — и бросил медный пятак в грязный обтрепанный картуз, лежавший перед попрошайкой, сидевшем у дороги со скрещенными на турецкий манер босыми ногами.
Тот поднял лицо, в котором под слоем пыли смутно проглядывал возраст — это был юноша лет десяти — но вовсе не сострадание к бедственному его положению заставило Ивана Ильича приглушенно вскрикнуть — О, Господи! — а то обстоятельство, что из-под припухших красноватых век выкатились совершенно белые и пустые глаза без зениц…
Иван Ильич, словно громом пораженный, с минуту стоял перед нищим, затем погрузил руку в карман, выудил из него серебряный рубль и пустил его вдогонку пятаку.
Возница, наблюдавший за этой сценой, что-то явно неодобрительное пробурчал себе под нос и сокрушенно покачал головой.
— Да как же ты, брат, не понимаешь-то! — всплеснул руками Иван Ильич. — Ведь этот юноша — слеп!
Возница с видом древнего восточного философа перетер в пальцах низ своей жидкой бороденки, а Иван Ильич, забираясь на свое место в бричку, скорбно повздыхал, досадую про себя на темноту простого народа, не ведающего, что начало бурным печоринским приключениям в этом самом месте положила именно встреча со слепым белоглазым отроком.
Встав на постой в единственной на весь городишко гостинице — настолько же затрапезной, как и та, которую он нынче утром покинул — Иван Ильич отправился на экскурсию, до самых сумерек бродил по кособоким пыльным улочкам, и находил облик этого сонного захолустья восхитительно романтичным. Погруженный в свои пиитические фантазии, он был не способен и слова вымолвить в простоте, и потому грязь кривого переулка, по которому он шел, обретала в его воображении образ «пыли столетий»… Ну и так далее.
Вот так, словно в шорах, след в след за Печориным ступая, невзначай достиг он берега. И испытал короткое потрясение от вдруг нахлынувшей догадки: уж не тот ли это берег? И будто бы даже виделся ему дальний берег Крыма, заканчивавшегося утесом, на котором белела свечкою маячная башня, и мерещилось в тумане, поднимавшемся над морем, мерцание каких-то корабельных огней.
Глядя на них, Иван Ильич решил, что завтра же поутру наведается он в крепость Фанагорию — если, конечно, таковая с прежних времен сохранилась — и разузнает у коменданта, нет ли какой оказии, чтоб на ближайшем же отходящем от пристани корабле перебраться ему в Геленджик.
Смеркалось. Вожделенной прохлады вечер не принес. Тяжелые облака, надвинувшиеся на городок в момент въезда в него Ивана Ильича, долгожданным ливнем так и не разродились, отошли к северу. Было тихо и душно. Небо выгибалось черной полусферой, в которой тускло мерцали бледные звезды — одна из них сорвалась, покатилась в горизонт, чертя за собой короткий яркий след: чиркнула и потухла. Однако Иван Ильич желание загадать успел.
То было желание нечаянной встречи.
По обрывистой тропке, рискуя сверзиться вниз, он спустился он к темной воде, двинулся вдоль берега, на который накатывал тяжко, с глухим уханьем, ворочавшийся прибой, влажная пыль которого так приятно холодила лицо, — шел себе и шел, по обыкновению не имея ясного представления о цели и направлении позднего променада. То и дело останавливаясь, он вглядывался в темную даль приходившего в волнение моря и напрягал слух, чтобы уловить за глухими вздохами волн слабый плеск весел — а ну как и теперь сыщется какой-то отважный пловец, рискнувший пуститься через пролив длиной в добрых двадцать верст — что верст до другого берега должно быть именно двадцать, он помнил твердо.
Однако ничего похожего слышно не было. Прогулявшись вдоль берега еще немного, он думал было пуститься в обратный путь, однако, обогнув у самой кромки пенящейся воды обрывистую горку, темным клином врезавшуюся в берег, он остолбенел.
Из воды выходила нагая женщина.
Испытав нечто похожее на пережитый в степи солнечный ожог — настолько ослепительно полыхнуло матово белое тело, облитое голубоватым светом полной луны на фоне темной неспокойной воды — Иван Ильич зажмурился, а когда открыл глаза, то тут же, устыдившись невольного своего соглядатайства, был вынужден отвести взгляд, двинул его выше по откосу, по которому круто взбиралась наверх узкая, захлестнутая низким колючим кустарником тропка.
И снова у него перехватило дыхание.
Над обрывом, за сложенной из булыжников низкой оградой, светлели белые стены убогой глинобитной хаты под камышовой крышей, и море все так же, как в старые добрые времена, беспокойно шевелилось под кручей… Сердце гулко забилось в груди Ивана Ильича и стремительно выкатывалось к горлу: неужто все здесь осталось по-прежнему? Да, похоже на то.
Подавив искушение немедля же ринуться по тропе наверх, чтобы воочию увидеть то, что так ясно видело вчера, за строками текста, воображение — глиняный пол хаты, две лавки, стол, огромный сундук возле печи, разбитое стекло, за которым посвистывал морской ветер да вот еще намек на дурной знак в виде отсутствия в углу образа в почерневшем окладе — Иван Ильич сделал долгий выдох, приходя в себя.
Он плотнее натянул шляпу, поднял ворот накидки, нахохлился — как будто эти маскировочные жесты могли помочь ему остаться незамеченным, и замер, растворяясь в сумраке утеса, стараясь не дышать и приказав себе не перетаптываться на месте, дабы поскрипывавшая под подошвами его штиблет галька не выдала места его засады.
Нагая женщина обернулась в сторону темного утеса — заметила? Нет, похоже, она не видела соглядатая.
К слову сказать, о женщинах Иван Ильич знал несколько больше, нежели можно было предположить по его поэтической наружности, говорившей о романтическом строе души, — в Марбурге он имел мимолетную, но мучительно натужную связь с хозяйской пансиона, где стоял на жительстве, рослой, дородной, широкой в кости немкой по имени Ханнелоре Кнопф, которая была чуть ли не вдвое Ивана Ильича старше. Фройляйн Кнопф — впрочем, нет, фрау, поскольку она была, кажется, вдовой какого-то безвременно почившего чиновника, служившего по почтовому ведомству, — Ивану Ильичу благоволила с первого дня, дозволяла курить в комнате папиросы, за ужином старалась подкладывать в его тарелку самые аппетитные куски вареной телятины, и даже разрешала принимать у себя в комнате гостей, что категорически возбранялось все прочим пансионерам. С маленькой студенческой пирушки, происходившей в апартаментах Ивана Ильича, все и началось.
Совсем почти не приученный к вину, Иван Ильич в компании своих однокашников, лакавших мозельское как воду, изрядно захмелел, и, решив после ухода гостей выкурить на сон грядущий папиросу, отошел к окну, отдался созерцанию открывавшегося за окном романтического пейзажа, потому толком не слышал, что кто-то вошел, а лишь догадался о приходе гостя по тому, как сквозняк от окна воланом надул занавеску.
Обернувшись, Иван Ильич ожидал увидеть одного из приятелей, вернувшегося за забытым на столе красивым серебряным портсигаром с рыжим зажигательным жгутом, и немного удивился, обнаружив фрау Ханнелору, стоящую на пороге с квадратной бутылью чуть мутноватой жидкости в большой крепкой руке и парой маленьких серебряных рюмок в другой. Наморщив нос — в комнате было сильно накурено, а на столе царил живописный кавардак — она приподняла бутыль: не желает ли junger Herr отведать настоящего немецкого шнапса, который ей присылает двоюродная сестра из деревни?
Иван Ильич, положа руку на сердце, не желал, однако, не рискуя обострять с радушной хозяйкой пансиона отношения — гости оставили после себя и в самом деле изрядный разгром — согласился.
Ничего крепче глотка сладковатого мозельского вина Иван Ильич доселе в рот не брал, потому, последовав примеру хозяйки, вместе с плавным движением закидывающейся назад головы опрокинувшей рюмку, тут же и горько пожалел о своем опрометчивом согласии составить фрау Ханнелоре компанию: крепко и терпко пахнущая чем-то фруктовым, с примесью травяного аромата, зелье жарко обожгло глотку, сбив дыхание и оросив глаза густой слезной влагой. Отдышавшись, наконец, она как сквозь слой речной воды следил за тем, как хозяйка снова наполняет рюмки, пьет, понуждая его жестом присоединяться, а потом, промокнув пухлые губы кружевным передником, поднимается со стула, подходит к нему и, плотоядно облизываясь, протягивает руку.
Комната накренилась и обстановка ее поплыла слева направо — крепкий шнапс быстро ударил в голову, перед глазами возникла плывущая муть. Иван Ильич раскинул руки в стороны, стараясь удержать равновесие, и издал какой-то булькающий горловой звук — недоуменный и в то же время слабо протестующий — в ответ на то, что рука Ханнелоры крепко ухватила его за мошонку.
Хватка у гренадерски сбитой хозяйки пансиона была под стать сложению. Она с деловым видом поиграла короткими толстыми пальцами, затем проворно расстегнула панталоны Ивана Ильича — они мягко съехали к полу, туда же последовали и кальсоны…
Иван Ильич просто онемел, ощущая крепкую хватку ее пальцев так, куда женской руке, по его разумению, путь был заказан. Пальцы сжались в кулак, Иван Ильич издал слабый стон.
Пока все это происходило, Иван Ильич стоял ни жив, ни мертв, пораженный не столько смыслом стремительно развивавшихся событий, сколько, наверное, тем, что все это случилось в полном и сосредоточенном каком-то молчании, слабо разбавленном шумными посапыванием фрау Ханнелоры, присевшей на корточки и сквозь мелкое моргание белесых ресниц рассматривавшей низ его живота с таким деловым видом, будто она в мясном ряду на рыночной площади приценивалась в куску свежей розовой говядины.
«So ein Riesenschwanz!» — выдохнула она настолько жарко, что тепло ее дыхания он ощутил самой своей обнаженной плотью, и, не будучи глубоко сведущим в многозначии немецких слов, как-то вяло изумился, не понимая, что за «гигантский хвост» она имеет ввиду. «Das heisst der Schwanz, mein lieber Junge!» — видя его замешательство, пояснила она, и до Ивана Ильича начало доходить, что помимо значения «хвост» это хлесткое короткое словцо обозначает, как видно, еще и нечто другое — то как раз, что она крепко сжимала в своем кулаке.
Облизнувшись, она выпрямилась и, не ослабляя плотной хватки своих цепких пальцев, повлекла Ивана Ильича к стоящей в неглубокой нише по правой стене массивной, на крепкой дубовой раме, кровати. Опрокинув его навзничь, хозяйка, задрала свою юбку, оседлала его колени, быстро расстегнула белую блузку с круглым вырезом, по краю которого вился орнамент красно-зеленой вышивки, затем распустила шнурок лифа и ее большие и мягкие, груди тяжело вывалились наружу, покачнулись и застыли.
Что засим воспоследовало, Иван Ильич уж твердо не помнил, а очнулся в тот момент, когда ощутил, что уперся во что-то влажно теплое, мягкое и податливое. С трудом приподнявшись на локтях, он увидел ее большое широкое розовое тело, крепкий торс, пышные овалы грудей, мягкий, с парой складок, живот, внизу которого курчавился пышный куст рыжеватой поросли… Хозяйка с шумным выдохом начала сгибать ноги в коленях.
Ивану Ильичу спьяну померещилось, будто он лишился чувств — точнее сказать, все его чувства, разум, невеликий житейский опыт, знания, привычная гамма ощущений — все это странным образом перетекло туда, в напряженную каменную плоть, которую так приятно окутывала жаркая влага ее чрева.
В ту минуту он мыслил и чувствовал тем острием своего существа, что все глубже погружалось в женщину, и с легкостью расставался с остатками трезвого сознания, которое и вовсе потухло, когда фрау Ханнелора Кнопф начала мерно раскачиваться вверх-вниз. Сколько это безумие продолжалось, он не знал: время как будто остановилось, а его течение Иван Ильич различал лишь благодаря мерными приливам и отливам теплой волны, которая разливалась по телу.
Наконец какая-то неведомая сила заставила его напрячься, выгнуться дугой и испытать внутри себя нечто наподобие мощного взрыва, бурная энергия которого волной хлынула вовне… Хозяйка, издав в этот момент протяжный и по-детски жалобный какой-то крик, рухнула на него, а тело ее не сотрясла мощная судорога.
Очнулся он с рассветом и нашел себя лежащим отчего-то крайне неловко, головой к той изножью кровати. Приподнявшись, он с трудом разлепил налившиеся тяжестью веки, испытала нечто вроде наката липкой какой-то дурноты и тут же зажмурился.
Однако в памяти осела во всех подробностях эта картина: хозяйка лежала на спине, свалив голову к плечу, и слабо похрапывала; ее сильные толстолягие ноги были бесстыдно, широким циркулем, развалены на стороны… С минуту Иван Ильич тупо смотрел на бесстыдный развал ее ног, а потом до него начал доходить весь ужас вчерашнего происшествия.
Тем же вечером он, стараясь не встречаться с хозяйкой взглядом, съехал, устроился на новом месте, в уютной квартире на окраине города, на Гессенской улице, вдоль которой, как гренадеры в парадном строю, выстраивались старые каштаны. С крохотного деревянного балкона открывался пасторальный вид на реку Лан, а за полями виднелась деревушка Окерсхаузен.
Здесь было по-деревенски тихо и покойно. Все произошедшее с ним в пансионе фрау Кнопф Иван Ильич усилием воли заставлял себя относить на счет того муторного наваждения, образы которого порой проявляются в кошмарных сновидениях. И понемногу, в ученых трудах, в трезвости, избегая бесшабашных студенческих пирушек, хоронясь в рыжеватом свете старых библиотек, отрешился от этого мучительного воспоминания — вот разве что оно продолжало ему предательски являться в снах с той степенью подробности и отчетливости, которая заставляла его в поту пробуждаться среди ночи, тяжело дышать и ощущать животом тяжесть невесть как и почему окаменевшего плоти.
Нечто похожее услышал он в себе и теперь — не во сне, но наяву — при взгляде на матово белое тело женщины, однако здесь и сейчас все было конечно же иначе.
— Ундина?.. — едва слышно прошептал он.
Воистину — что-то русалочье было в ее облике, в этих русых волосах, струящихся по узким девичьим плечам и так трогательно приподнимавшихся на холмиках крепких грудей, в этом ее тонком и гибком стане, стройной талии, плавная линия которой продлялась в крутой покатости бедер — чуть разведя в стороны согнутые в локтях руки, она слабо покачивалась из стороны в сторону, словно с трудом балансируя на раздвоенной ласте своего русалочьего хвоста — Иван Ильич с трудом осадил себя, удерживая от инстинктивного порыва кинуться к большому камню, возле которого она стояла, и подхватить русалку на руки.
Явление ундины казалось столь неожиданно волшебным, что он не нашелся, что предпринять — лоб его оросился испариной, а сердце гулко колотилось в горле. А русалка тем временем, приподнявшись на цыпочки, воздела руки к звездному крошеву, рассыпанному в черном небе, закинула голову и так застыла надолго, окаченная желтоватым лунным светом.
Иван Ильич, пораженный приступом столбняка, все смотрел и смотрел. На ее русые волосы, струящиеся по узким плечами. На груди, орошенные морской влагой. На плоский живот, наливавшийся внизу треугольником мягкого сумрака, в котором приглушенно посверкивали запутавшиеся в волосах капли.
Наконец, сладко потянувшись, она завела ладони под груди, приподняла их, точно взвешивая, наклонилась подобрать с валуна длинное светлое полотнище, напоминавшее малороссийский домотканый рушник.
Развернувшись к поэту спиной, она поставила маленькую ножку на камень и принялась энергично утирать влагу с тонкой щиколотки. Иван Ильич не в силах был пошевелиться от вдруг открывшегося его глазам округлого зада, чьи крутые полушария сходились, так волнующе затеняясь в момент соприкосновения. Она вдруг обернулась.
— Ну что ж вы, сударь, — тихо промолвила она, не меняя позы. — Грешно за девушкой подглядывать. Полно вам хорониться. Я ведь сразу знала, что вы тут.
Удушливо жаркий румянец полыхнул в лице Ивана Ильича — род этого стыдливого удушья был ему смутно знаком — откуда? — ну да, конечно же, из давних дней детства; все прежнее вдруг ожило, накатило жаркой волной, он видел себя мальчиком, крадущимся по берегу реки и хоронящимся в прибрежном лозняке, откуда была как на ладони видная тихая заводь, — туда посреди жаркого летнего дня сбегались занятые на полевых работах крестьянские девушки; они с криками, нелепо размахивая руками, сбегали по косогору, на ходу стаскивая через головы свои долгополые рубахи, заходили в воду по колено, наклонялись, черпали искрящееся в воде солнце пригоршнями и кидали его себе под мышки а потом уж кидались в воду… И, помнится, одна из них, глазастая девка с рябым широким лицом, приметила его в засаде, звучно расхохоталась, погрозив в сторону лозняка пальцем, вышла из воды, бесстыдно открывая все свое широкое белое, с темным клинышком внизу живота, тело и опять погрозила пальцем… Но в ту пору он был совсем еще мальчик, всего год назад примеривший гимназический картуз и прибывший в имение отца на лето, а теперь… Господи, как неловко.
Русалка, словно на расстоянии уловив его крайнее смущение, вдруг звонко, сахарно, рассмеялась и, перекинув рушник через плечо, двинулась к нему. Иван же Ильич, по-прежнему испытывая ощущение жгучего стыда, все стоял, как столб, и смотрел, как мягко покачиваются на ходу ее широкие бедра и колышутся груди.
— Ундина… — только и смог выдохнуть он, когда она приблизилась к нему вплотную, и он ощутил солоноватый запах ее свежего после купания тела. Отступив на шаг, она склонила голову к плечу, оглядывая Ивана Ильича с ног до головы, хитровато прищурилась и тоном цыганки, приглашающей к таинствам гадания по руке, произнесла:
— Позолоти ручку…
Машинально сунув руку в карман накидки, Иван Ильич извлек из него серебряный рубль и опустил его в ее влажную ладонь. Сомкнув пальцы в кулак, она покачнула рукой, словно взвешивая монету, прикрыла глаза, улыбнулась и опять подалась к Ивану Ильичу. Мягкое давление ее тугих грудей совсем, кажется, лишило его способности что-либо соображать. Ундина дурашливо хмыкнула, тряхнула головой и, поймав рукой его ладонь, приподняла ее и опустила на свои груди. Его попытка руку отдернуть, окончилась ничем — ее пальцы, крепко сдав запястье, удержали ладонь на месте, а Иван Ильич ощутил, как из руки, осязавшей упругий рельеф ее восхитительно нежной плоти, по телу быстро устремляется волна мелкой дрожи. Его бросила в жар. Зачем-то он снял с головы свою шляпу — как будто в знак приветствия — бросил ее на камень и чуть поклонился.
Она опять негромко рассмеялась, и, опустившись перед ним на колени, быстро расстегнула его брюки. Что-то в ласковых движениях ее пальцев было такое, что возбраняло ему противиться. И потому он с готовностью отдавался еелегким, словно набегающий с моря теплый ветерок, ласкам. Он просто наслаждался: тихом плеском ленивой чавкавшей волны, накатывавшей на берег, зыбкостью мелко трепещущей лунной дорожки, солоноватым дыханием моря, мягкостью ее губ, блуждавших по низу его живота.
Она подалась назад, плавно опустилась на землю, увлекая его за собой, легла на спину. Не в силах противиться желанию, Иван Ильич резко качнулся вперед, и ему показалось, что он весь вдруг ухнул в какую-то теплую и влажную бездну. Ясное сознание уже покинуло его. В ушах его возник неясный гул. То ли это ворочался за его спиной ленивый прибой, то ли начинала нарастать, мощно раскачиваясь, какая-то жаркая волна внутри его. И вот она уже сокрушительно рванулась наружу, а за первым шквальным ударом последовал второй, третий, а с четвертым он и вовсе перестал ощущать себя, погрузившись в сладкую истому.
Очнулся он оттого, что в бедро уперся острый камень.
Иван Ильич приподнял тяжелые веки. Он лежал на боку. Ундина лежала рядом. Иван Ильич, преисполнившись нежности, погладил ее обмякшие груди и тихо спросил:
— Ну, разбойница, где ж твой сподельник по контрабандному промыслу Янко? Уже ведет свой мятежный челн к нашему брегу?
— Янко? — вздрогнула она, непривычно нагрузив ударением последний слог разбойного имени. — Так вы его знаете, сударь?
— Сыщется ли в наших пределах культурный человек, не читавший про него? — изумился Иван Ильич, дотянулся до своего дорожного сюртука, вынул из кармана томик Лермонтова со своим экслибрисом. — Держи, ундина. Этой мой тебе подарок… И что ж мы с тобой теперь? — он кивнул в сторону ялика, приткнутого к берегу неподалеку. — Пора нам плыть…
— Затейник же вы, сударь! — усмехнулась она, поднимаясь. — Ну да воля ваша.
Спустя минуту она уже сидела за веслами, гребя в море. Вскочила она в ялик совершенно нагой, сидела, широко расставив ноги, упертые ступнями в выступающие ребра днища. А Иван Ильич, сидя на кормовой лавке, опять глаз не мог оторвать от широкого распаха ее ног. Она усмехнулась, бросила весла, перебралась на нос лодки, встала коленями на узкую лавку, уперлась руками в борта, и глянув на него через плечо, хохотнула:
— Уж вы и затейник!
Он метнулся к ней, едва не опрокинув лодку, опустил руки на ее бедра. На этот раз не торопил ту волну, что выплеснулась из него там, на берегу, плавно накатывал на девушку. Она стонала и билась под ним, ее голос сливался с шумом моря, и сколько продолжалось это из колыхание среди волн, поэт не знал.
Однако в критический момент в памяти его вдруг всплыли знакомые строки: «Минута была решительная. Я уперся коленкою в дно, схватил ее одной рукой за косу, другой за горло, она выпустила мою одежду, и я мгновенно бросил ее в волны».
Все так и было… С той лишь разницей, что когда она опрокинулась за борт, Иван Ильич все еще стоял на коленях, с оторопью взирая на то, как волна хлещет из него на дно лодки.
Иван Ильич о судьбе ундины не тревожился: ему, как и множеству прочих культурных людей, твердо было известно — она, несомненно, выплывет.
Потому он направил лодку к берегу, взобрался по обрыву наверх, толкнул дверь в хату, вошел огляделся. С прежних времен тут изменилось разве то, что, помимо двух лавок, стола и сундука, имелась стоявшая в углу под не существующим образом кровать с крепкими деревянными спинками, аккуратно застеленная полотняными простынями. И все так же скалилось маленькое окно с разбитым стеклом… Иван Ильич разделся, лег, с наслаждением вытянулся на грубоватых простынях, закрыл глаза, а слабая улыбка еще долго не сходила с его умиротворенного лица, как будто отзываясь на образы какого-то сновидения.
Пробудил его внезапный толчок смутного беспокойства — то ли прокрался в его сладкий сон какой-то посторонний грубый звук, то ли потревожил его посторонний в этих простых глинобитных стенах запах. Да, похоже, это был именно запах — чем-то казенным пахнуло. Иван Ильич открыл глаза, сел на кровати, повертел головой, потягивая носом. Запах исходил от низкорослого господина с большой головой, остатки скудной растительности на которой, напоминавшие цветом и качеством прошлогоднюю траву, были тщательно зачесаны от левого уха к правому. В его круглом мясистом лице выделялись маленькие поросячьи глаза и увесистый нос, отдаленно напоминавший корабельный якорь. Господин вертел головой с таким видом, будто ему давил на короткую шею крахмальный ворот сорочки, подвигал плечами, осаживая по коренастой фигуре партикулярного фасона сюртук мышиного оттенка, с подпиравшим затылок стоячим воротом, и приветливо улыбнулся.
— С пробуждением! Вы, милостивый государь, видно, заплутали тут впотьмах. Ничего, отдыхайте на здоровье.
Иван Ильич свесил ноги к полу, прикрыл глаза и давешнее романтическое приключение во всех подробностях вдруг встало перед его мысленным взором.
— Да, кстати… — продолжал господин. — Не встречалась ли вам тут некая дамочка с русыми волосами?
Иван Ильич, все еще пребывая во власти своих романтических грез, улыбнулся.
— Прекрасная ундина?
Мелкий рассыпчатый смех, в котором слишком явно звучал мотив сарказма, заставил его резко распахнуть глаза и уставиться на господина в мышином сюртуке. Тот все посмеивался, щуря поросячьи глаза и похлопывая себя ладонью по брюшку.
— Ну, вы, милостивый государь, и скажете! — выдавив костяшкой согнутого пальца слезинку из глаза, господин помотал головой и хохотнул напоследок. — Ундина! Потеха, ей Богу!
— Боюсь, сударь, я вас не понимаю! — нахохлился Иван Ильич, принимая воинственную позу. — Извольте объясниться.
Словно не замечая реакции Ивана Ильича, готового вспылить, господин слабо посмеивался и мелко кивал, прикрыв глаза, затем склонил голову на бок, ласковым елейным тоном осведомился:
— Ундина? Хм…
Иван Ильич, выпрямив спину и сложив руки на груди, хранил молчание, в упор глядя на собеседника.
— М-да, ундина, — почмокав полными влажными губами, изрек тот. — Ой, скажете вы, право слово!.. Да уличная она. Девка. Рублевая. Сонька ее звать. Рубль за любовь берет и рубль на булавки. У меня давеча вечером с ней встреча в этой халупке была назначена… — он обвел взглядом бедную обстановку хижины. — Да вот на службе пришлось задержаться.
— На какой такой службе? — едва шевеля вдруг онемевшими губами, произнес Иван Ильич, испытав вдруг наплыв какого-то мучительного головокружения.
— Так известно на какой, на государевой… — с улыбкой пояснил господин. — Я ведь, сударь, по тайному сыскному департаменту служу, за ссыльными доглядываю, — он приосанился и коротко кивнул. — Ах да, забыл представиться. Янко Игнатий Прокопьевич, к вашим услугам.
Иван Ильич, словно пораженный ударом грома, с минуту сидел, глядя в грязный пол халупы. Затем с трудом поднялся, и, пошатываясь, словно в пьяном бреду, ничего перед собой не видя, вышел вон, побрел куда-то кривой, окрасившейся рассветным розовым цветом, улочкой.
Спустя три недели он сидел в зале ресторана «Салошки» на Дмитровской, в доме Муравьева, где прежде помещался лицей Каткова, а теперь оборотистый деляга Егор Кузнецов держал заведение «Салон де Варьете», широко известное в Москве как «Салошки» — место шумное и даже буйное, где ночь напролет дым стоял коромыслом, где бурно кутящее купечество в один вечер пропивало тысячи, дебоширило и купало в отдельных кабинетах девиц полу света в ваннах с шампанским… Разгул, впрочем, начинал зреть здесь после восьми вечера, публики пока — в седьмом часу — было немного. Иван Ильи сделал заказ метрдотелю во фраке, под которым искрился диковинный какой-то жилет из золотой парчи.
Перебрав множество вариантов, он остановился на суши, заказав роллы из тунца, затем — спустя некоторое время — потребовал доставить к столу нью-йоркский стейк из мраморной австралийской говядины, приготовленный на гриле, дождался первой половины своего заказа и чинно приступил к трапезе.
Ел он, не спеша, с толком, с расстановкой, как подобает истинному гурману. Потом попросил златопузого метра доставить к столу кофе, и под него выпил ликеру «Бейлис» изрядно. Ликер показался ему несколько более приторным, чем должен был быть, — наверное, местный менеджер по закупкам алкоголя отоваривался в аэропортовских магазинчиках «Дьюти-фри» — однако высказывать свои претензии чопорному метрдотелю Иван Ильич не посчитал нужным: и так сойдет.
Покончив с трапезой, он извлек из кармана сюртука красную пачку сигарет «Соверен», которые блоками закупал на оптовом табачном торжище на площади перед Киевским вокзалом, где частенько случались ментовские облавы, большим пальцем правой руки откинул крышку золоченой зажигалки «Зиппо», прикурил сигарету.
Курил, откинувшись на спинку стула, наблюдая за игрой света в хрустальных люстрах под потолком. Думал.
Наутро тело несчастной Соньки прибило к берегу. На камнях нашли ее одежду, томик с его экслибрисом и широкополую шляпу. В лодке остались следы его семени. Возница опознал его шляпу. Янко опознал его самого.
Завтра призван он к следователю на допрос…
Он вдруг расхохотался — сардонически и столь громко, что все в зале обратили свое внимание к нему.
— Эх, господа, господа… — произнес он, поднимаясь. — До чего ж измельчала российская жизнь! Именем благородного контрабандиста обзавелся грязный филер. Прекрасная ундина оказалась рублевой шлюхой… — он сделал паузу, ощупывая мелко подрагивавшими тонкими пальцами свое красивое бледное лицо и добавил: — А поэт сделался тривиальным душегубом!
С этими словами он вынул из кармана пистолет Макарова, приставил дуло к виску и нажал на курок.
3.
Не убежден, что у посетителей «Солошек» тех времен были в почете американский стейки, приторные напитки типа «Бейлис», сигареты «Соверен», которые надлежало прикуривать от зажигалок «Зиппо», — не говоря уже о том, что добропорядочные граждане, отдыхавшие в этом веселом и буйном кабаке вряд ли имели привычку таскать в карманах пистолеты типа «ПМ»…
У меня давно было подозрение, что у Абросимова не все дома. Нет-нет, внешне на сумасшедшего он походил мало, однако крышу у него начало сносить (вследствие, как видно, творческого перенапряжения), уже некоторое время назад.
К моменту моего появления в доме с мезонином, где уютно расположилась редакция нашего журнальчика, Абросимов был занят, так сказать, переводной прозой, которую сам же и сочинял от имени несуществующих британских, французских, испанский, итальянских, немецких и американских авторов. Но при этом — подлец! — не давал себе труд выдумывать для этих мифических писарчуков их биографии, потому в роли биографа приходилось выступать мне: горячие истории предварял небольшой, в два-три абзаца врез с представлением автора.
Так вот уже в тех текстах проскальзывали фразы, а то и целые абзацы, которые наталкивали на мысль о легком расстройстве рассудка у автора.
Последним образчиком такого свойства был рассказик из британской жизни, в котором действовала богатая хозяйка дорогого коттеджа в Кэмбридже и нищий трубочист… При первом прочтении я настолько был увлечен деталями их кувырканий в постели, что даже не обратил внимания на то, что в представлении чопорного британского интерьера присутствовало — в пространстве двух внушительных абзацев — скрупулезное описание русской печки, возле которой стояли кисло пованивающие валенки.
Выбив из только что прочитанного файла нагромождения галиматьи в конце текста, я по привычке, выработанной общением с текстами Абросимова, открыл созданный перед прочтением нового творения писаки файл с названием «помойка», куда и скинул отходы производства; оттолкнув от себя клавиатуру, я откатился от компьютера на вертлявом стульчике и обвел медленным взглядом нашу рабочую комнатку.
Мой стол располагался возле самой двери, поэтому я мог наблюдать за тем, чем заняты коллеги. Фро сидела за своим столом в левом углу около окна и говорила по телефону. Точнее сказать она держала трубку около уха. И чем дольше она слушала, тем шире приоткрывался ее бледный рот — должно быть, на том конце провода ничего хорошего не произносили.
Редактор Таня Ларина — она, в самом деле, удивительно походила на классическую Пушкинскую деву в том виде, в котором она отпечаталась на классических иллюстрациях Елены Самокиш-Судковской к бессмертному роману в стихах — нервно ерзала на стуле, поглядывая на часы.
Дизайнер, а по совместительству еще и бильдредактор по прозвищу Твигги склонялась над установленным по самому центру комнату огромным матовым экраном с подсветкой и рассматривала через лупу очередной широкий обложечный слайд, наверняка представлявший какую-то Гретхен в вызывающей позе… Иллюстрации Твигги добывала в каком-то немецком фотобанке, потому все девчонки, представленные в нашем журнальчике, был исключительно германских кровей: дородные, с широкими крепкими бедрами, массивными буферами и тяжелыми подбородками — все они была как на подбор истинными арийками. Что, впрочем, не мешало нам обзывать их в подписях и коротеньких сопроводительных текстах Лизами, Машами, Наташами, Нюрами и прочими ласкающими наш слух именами.
Интересно, какую часть живописного тела германской девушки исследовала в этот момент Твигги, подумал я, глядя на ее внушительных размеров зад.
Временами мне казалось, что в наш скромный домик с мезонином ненароком заглянула Девушка с веслом, причем в ту самую натуральную величину, которая была характерна для гипсовых статуй в старых советских парках. Роста в нашем дизайнере было около 190 см, при этом она была плотно сбита, а если и имела избыточный вес, то весь он без остатка умещался в более чем внушительном объеме ее невероятно пышного бюста. Кто уж из коллег и когда наградил нашего дизайнера именем тонюсенькой манекенщицы, мне неведомо — на это прозвище Девушка с веслом не обижалась.
Словом, все девушки были при деле. И Алка в том числе. Сосредоточенно пялясь в флэт с раскладкой материалов по полосам, она немо шевелила губами, словно дегустируя на вкус заголовки статеек. Ее рабочее место располагалось напротив стола главного редактора в глубине обширной комнаты, в уютной нише, что соответствовало статусу второго человека в редакции, то есть ответственного секретаря. Париям вроде меня, Тани Лариной и Твигги отводилось место ближе к входной двери.
Продегустировав очередной заголовок в «простынке» Алка, провела кончиком языка по бледным губам и обратила взор ко мне.
— Илюшок… Что это за фигня? Вот тут в новостном блоке на шестой полосе? — Алка выдержала театральную паузу и продекламировала: — «В продаже появились диски с записями художественного пердежа». То есть… — Алка поморгала. — Ты хочешь сказать… Что… — она рассекла паузу витиеватым кистевым жестом. — Возможно… Это… Как бы это сказать…
Твигги оторвалась от созерцания внушительных выпуклостей очередной Гретехен на слайде и пришла мне на помощь.
— Алка… — басом прогудела она. — А что тут такого? Ты почитай Бабеля. Там у него в «Конармии» был боец, который умел выпёрдывать мелодию «Интернационала».
Я не сдержался и прыснул в кулак — настолько лег мне на душу глагол «выпёрдывать».
Телефонная трубка, которую все это время сжимала в маленькой руке Фро, с грохотом приземлилась на серую телефоную базу, и в комнате возникла напряженная тишина.
— Это п…ц! — после долгой паузы тихо выдохнула Фро.
Изумление мое было столь велико, что я на мгновение потерял дыхание. Мимолетного взгляда на моих коллег было достаточно, чтобы убедиться — они испытывают те же чувства.
Должно быть, случилось в самом деле нечто экстраординарное, если на язык Фро залетело это едкое словцо; крепкие выражения монтировались с этой крохотной, ростом чуть больше полутора метров худенькой интеллигентной женщиной примерно так же, как, скажем, заскорузлый австралийский абориген монтируется с белоснежной балетной пачкой… Выходящую за рамки нормы лексику Фро переносила плохо потому, что ее бывший муж был не просто отчаянным, но и воистину виртуозным матершинником.
Фро медленным жестом сняла свои слегка дымчатые, в тонкой металлической оправе очки, положила их на стол и обвела нас типичным для близорукого человека рассеянным, не имевшим четкого направления взглядом — казалось, она смотрит и сквозь нас, и даже сквозь эти толстые, забранные темными деревянными панелями стены. Наконец ее взгляд остановится на стеллаже возле двери, на полках которого стояло несколько пачек свежего тиража.
— И что мы теперь с этим добром будем делать? — спросила Фро, обращаясь в пространство.
— Фро? — тихо пробасила Твигги.
— Почта накрылась.
— То есть, как это накрылась почта? — вздрогнула Алка.
А так, пояснила Фро. В только что завершившимся телефонном разговоре с экспедиционной службой она выяснила, что железные дороги с сегодняшнего дня начали отцеплять от составов почтовые вагоны, поскольку почтовое ведомство задолжало им какую-то баснословную сумму.
Я пожал плечами. Начиная с середины августа у нас успело накрыться, кажется, все, что еще совсем недавно пышно цвело и колосилось под дымным московским небом — банки, заводы, отели, пароходы, разного рода компании и фирмы — так что тихая кончина почты на этом фоне не выглядела чем-то из ряда вон выходящим.
— Ладно! Что-нибудь придумаем, — встряхнулась Фро и, выпрямив спину, обвела взглядом своих вассалов. — Что у нас там по очередному номеру? Первая обложка?
Твигги торжественно прошествовала к своему столу.
Каждое ее движение отзывалось колыханием могучей плоти бюста, скрыть которое не мог даже просторный балахон, фасон которого представлял собой нечто среднее между ночной рубахой, халатом для фиксации буйно помешанных и тех воздушных, в попугайской росписи долгополых сарафанов, в которых когда-то щеголяла моя мама, входившая в веселую и вечно не вполне трезвую компашку московских хиппи.
Твигги выудила из-под груды разворотных распечаток плотный, отливающий скользким глянцем лист с цветопробой, и вернулась к матовому просмотровому столу.
Мы сгрудились вокруг него и уставились на очередную Гретхен.
Объектив фотографа застал ее стоящей на коленях в пене брызг от только что откатившейся морской волны. Это была шатенка с на удивление тонкими чертами миловидного и очень далекого от арийского канона лица. Что-то трогательно детское и беспомощное было в том, как она щурилась от бьющего ей прямо в глаза солнечного света и открыто, на типично девчачий манер, улыбалась. Улыбка была схвачена на излете — должно быть вслед за щелчком объектива она от всей души, по-детски расхохоталась. Тонкая белая насквозь мокрая майка липла к ее телу, подчеркивая его выразительные формы — и это был тот случай, когда одежда более приоткрывала, нежели скрывала. Кадр был по-настоящему хорош. Я поделился своим мнением и добавил:
— Особенно пикантно здесь смотрится сгусток манящего сумрака внизу ее живота.
Фро все телом развернулась ко мне.
— Чего-чего?
— Фро… Сдается мне, ты не читаешь проходящие через твои руки тексты. «Сгусток манящего сумрака внизу ее живота» это, в переводе с абросимовского языка на русский, означает женский лобок.
— Грубо, Илюша! Фу! — поморщилась Фро. — Не сбивай меня с толку! — она кивком указала на цветопробу. — А как мы эту деваху назовем?
Дело в том, что обложечную девушку мы представляли в середине журнала, коротко рассказывая, кто она такая, чем в этой жизни занимается и увлекается.
— Катя? — Алка помассировала подушечкой пальца кончик остро отточенного носа. — Нет. Тривиально, да и было уже сто раз. Лиза? Тоже было. Марина? Анжелика?
Возникла долгая пауза. Коллеги, как видно, перетряхивали в памяти список женских имен.
— Аглая!
Общество вопросительно уставилось на меня.
— Нет, в самом деле. По-моему, звучит вполне себе душевно. И свежо. И давайте — чтобы оттенить печаль текущего момента — поселим ее на почту. А что? Аглая. Простая скромная работница почтового отделения. Которая осталась без работы.
— Ну, положим, так, — кивнула Фро. — А круг интересов?
— И почему бы девушке с таким именем не быть завзятой театралкой? — предположил я. — В таком разе мы можем отработать злобу дня… О которой интеллигентная публика только и базарит все последние дни.
— То есть? — подала голос Алка.
— Ну, можно вложить в ее уста примерно такую мысль… «На днях я посетила „Гамлета“ в постановке Петера Штайна. И пришла в полный восторг от свежего и смелого прочтения знаменитым режиссером хрестоматийной классики».
На том и порешили. Фро напоследок поинтересовалась исполнителем роли Гамлета, но ничего путного я сказать на этот счет не смог, за исключением того, что звать этого совершенно не знакомого широкой публике парня вроде бы Евгений Миронов, и будто бы Штайн откопал его в «Табакерке».
Фро кашлянула в крохотный кулачок и глянула на свой стол, на краю которого лежала пачка сигарет и тонкая книжечка в черной обложке. Я понял, что Фро испытывает понятное всякому курильщику томление в ожидании освежающего глотка никотина и коротким движением головы указал в потолок. Фро согласно кивнула.
Мы молча пришли к согласию в том, что нам пора выкурить по сигаретке.
В штатном составе нашего журнальчика было всего два курильщика, потому мы с Фро поднимались в мезонин, открывали одну из створок большого, изваянного в форме арки окна, выраставшего прямо из пола, и протискивались на тесный узкий балкончик, куда могли с трудом поместиться два человека, да и то лишь в том случае если габариты их были весьма скромными… Твигги, например, путь сюда был заказан.
Мы поднялись по узкой лесенке, упругим штопором ввинчивающейся в сумрак зиявшего в потолке проема, на второй этаж нашей избушки.
Проходя мимо втиснутого под правый скос крыши стол, на котором тихо доживал свой трудовой век старенький, триста восемьдесят шестой комп (благо у него был дисковод под пятидюймовые абросимовские дискеты!), Фро притормозила, метнув короткий взгляд на помутневший от времени серый ящик компьютера, на котором лежала книга.
— Хорошо что заметила, — сказала она, возвращая мне книгу. — Еще вчера хотела тебе вернуть. Когда забегала сюда покурить с тобой. Да забыла… Спасибо. Очень симпатичная книжечка.
— Ну и что ты думаешь по этому поводу?
— Брось, Илюша. У тебя слишком пылкое воображение. Впрочем, это как видно следствие твоего юного возраста.
В конце апреля мне исполнился двадцать два года — это да. Этим летом я стал обладателем университетского диплома — это тоже да. С воображением у меня, в общем, полный порядок — это трижды да. Но с неделю назад я всучил Фро роман Льосы «Тетушка Хулия и писака» вовсе не затем, чтобы она насладилась пряным духом этой густой и неторопливо, словно расплавленный вар, текущей прозы, а по той простой причине, что всерьез начал подозревать, что с Абросимовым творится примерно то же самое, что и с одним из героев этого замечательного романа.
И пусть дон Педро Камачо сочинял радиодрамы, а не эротические новеллы, однако крышу у него чем дальше тем больше сносило примерно в том же духе, что и у Абросимова. То есть дон Педро в своих возвышенных драмах начинал кошмарно путать божий дар с яичницей, ни с того ни с сего вдруг вилял от диалога с киевским дядькой в сторону пространных описаний росшей в огороде бузины, взял привычку оживлять уже похороненных в прежних драмах героев и, в конце концов, в результате творческого перенапряжения прописался в психушке.
Примерно то же самое, как мне казалось, происходило и с Абросимовым — только что выправленный мной текст про похождения Ивана Ильича Преображенского был тому красноречивым свидетельством.
Впрочем, знакомить Фро с мусором, скинутым в файл «помойка», я не считал возможным… Уже в момент знакомства с нашей редакцией, в разгар выпивона по случаю проводов редактора Нины Собаневич в декретный отпуск, мне почудилось, что эта парочка — Абросимов и Фро — время от времени просыпаются в одной постели.
Потому я не хотел травмировать чувства Фро прямым текстом. Роман Льосы был не более чем прозрачным намеком на толстые обстоятельства, однако Фро, судя по всему, намек не поняла. Или просто не захотела его воспринять. Резким взмахом руки она закрыла эту тему, мы открыли окно, протиснулись на балкон, выкурили по сигаретке и спустились вниз.
4.
Распечатав творение Абросимова — Фро предпочитала печатный текст, потому что от монитора у нее побаливали глаза — я хотел было отдать распечатку Фро, однако внимание мое привлекла та самая небольшого формата книжечка, что лежала на углу ее стола рядом с сигаретной пачкой.
— Можно?
Фро, не отвлекаясь от чтения верстки кинула.
На обложке красовалась старинная гравюра — или современная ловкая ее имитацию — изображающая какого-то козла в старорежимном сюртуке, стоявшего в комнате около стола; он внимательно вглядывался в зеркало, зажатое в правой руке, и совершенно не замечал, что в этот момент за ним подглядывает с улицы через оконное стекло какая-то голая по пояс женщина.
Имя автора этого творения мне ни о чем не говорило — в отличие от названия книжицы. Я смутно помнил, что звучное это имя — «Азазель» — кажется, носил какой-то древний злой дух, а может быть и сам сатана.
Заглянув в выходные данные, я узнал, что книжицу тиснуло издательство «Захаров», причем, тиснуло совсем недавно. Вот уж не думал, что этой осенью у нас еще выходят из печати книжки — множество издательств приказали долго жить.
Мне стало интересно, я пробежал глазами первый абзац.
«В понедельник 13 мая 1876 года, в третьем часу пополудни, в день по-весеннему свежий и по-летнему теплый, в Александровском саду, на глазах у многочисленных свидетелей, случилось безобразное, ни в какие рамки не укладывающееся происшествие».
— Хочешь почитать? — пробормотала Фро, глядя в верстку. — Возьми. Забавная книжечка.
— Нет.
Читать этот бред, который вполне укладывался в стилистику только что отредактированного мной творения Абросимова, охоты не было, однако смутное подозрение начало закрадываться мне в душу.
— Фро… Можно тебя отвлечь на минутку.
Он подняла голову, отрываясь от чтения, и глянула на меня поверх очков.
— А не с подачи ли автора этой книженции… — я сверился с обложкой книжечки. — Вы с Абросимовым решили… Как бы это выразиться… Закосить под русскую беллетристику девятнадцатого века?
— Что-что? — прищурилась Фро.
Я положил поверх верстки стопку отпечатанный на принтере листов.
Меня всегда поражала манера Фро читать тексты. Ее взгляд как будто охватывал весь лист целиком, глаза не двигались вслед за течением строки слева направо, оставаясь неподвижными; Фро глотала, переваривала и усваивала текст целыми абзацами, а может быть, и страницами, причем делала это с поразительной скоростью.
В два счета проглотив текст, она собрала листы распечатки в аккуратную стопку и кивнула:
— Толково. Пойдет.
— Фро… — напомнил я. — Ты не ответила на мой вопрос.
— Ну… Да. Я показала этот романчик Абросимову… Мол, давай забацаем что-нибудь в этом духе. Он согласился. А что. Мне нравится.
— А не проще ли было взять да и тиснуть в журнальчике «Баню» Алексея Толстого?
— А авторские права? А наследники? Да они б нас просто раздели бы! — она помолчала. — Ко всему прочему Абросимов обещал написать целый цикл таких история из прошлой жизни. — Фро пролистала распечатку и глянула на меня. — И как мы это назовем?
— Ну как… — пожал я плечами. — «Тамань». Коротко и ясно.
— Знаешь, — усмехнулась Фро, — где-то я это название уже встречала…
— Ну тогда… «Душной ночью в Тамани».
— Сойдет… Илюша, подожди. Пойдем глотнем кофейку.
На маленькой нашей офисной кухоньке Фро попросила меня заехать к Абросимову домой — он вот уже дней десять не дает о себе знать. Я сдуру согласился, прикинув, что успею обернуться туда-сюда за часик, ну от силы полтора, вернусь и мы сядем выпивать по случаю моей первой зарплаты.
Чем это закончилось, вы знаете.
Глава вторая. Китайская ваза
1.
Сколько времени я провалялся на полу абросимовского кабинета без сознания, сказать трудно. С трудом приподняв налитые свинцовой тяжестью веки, я нашел я себя блуждающим в каком-то нездешнем, дальневосточном, скорее всего, пейзаже: то ли японском, то ли китайском.
Перед глазами плыл акварельно жидкий голубоватый туман, он низко стелился над гладью залива, серпом срезанного в поросший курчавой зеленью холмистый берег. Одинокая низкорослая сосенка вырастала на холке у каменистого утеса, словно встав на охрану царящего в пейзаже беззвучия и полного покоя. Дыхание легкого ветерка, шедшего поверх водной глади, коснулось моего лица, позвало, поманило — я шагнул в этот пейзаж, полагая, что очутился в одной из отдаленных провинций рая, куда отлетел сразу после удара тяжелым предметом по затылку, шагнул и присел на краю каменистого берега, и так я там сидел, наслаждаясь ощущением запредельного покоя, — до тех пор, пока не сообразил, что присутствую в тонко выписанном на боку китайской вазы пейзаже, точнее сказать, в осколке этого пейзажа.
Осколок лежал на полу прямо напротив моего лица, щекой я ощущал прохладу пыльного паркета, выстилавшего пол абросимовского кабинета. Прочие — помельче — осколки валялись тут же.
Стало быть, злодей, источавший полынный запах, в качестве орудия убийства выбрал именно эту вазу, стоявшую, настолько я помню, на одной из полок огромного, во всю стену, стеллажа, закрывавшего всю левую стену погруженного в сумрак кабинета. И скорее всего, он прятался за распахнутой мной дверью — чего уж проще: цапнуть с полки вазу, хорошенько размахнуться да и огреть меня по кумполу.
Я попытался встать. Меня сильно качнуло, однако я устоял. Во рту было жарко и сухо. Я огляделся и заметил пластиковую бутылочку Aqua Minerale, она стояла на узкой столешнице массивного старорежимного бюро слева от входа в кабинет. Жадно вылакав минералку, я осторожно — широко, на манер канатоходца, раскинув руки, чтобы сохранять равновесие, — двинулся на разведку.
Оказавшись на кухне, я перевел дух. Взгляд мой упал на кухонное окно, в котором на уровне человеческого роста темнела аккуратная дырочка. Теперь у меня было время рассмотреть ее внимательнее.
Сомнений не оставалось: столь идеальное отверстие в стекле могла проделать только пуля. Выглянув во двор, я предположил, что стреляли, скорее всего, из окна противоположного дома и инстинктивно отпрянул.
Резко присев на корточки, я переполз на узкий кухонный диванчик, под защиту прочной, надежно сработанной немцами стены — мне померещилось, что там, на втором этаже, на расстоянии не больше метром пятидесяти, по-прежнему сидит снайпер.
Должно быть, оглушка от удара по затылку еще давала о себе знать. В противном случае я бы сообразил, что окно в доме напротив, во-первых, плотно закрыто, а во-вторых, оно почти наглухо зашторено зарослями дикого винограда, карабкавшегося вверх по стене по веревочным вантам от крохотного газона под окнами первого этажа. Так или иначе, я сполз с дивана на пол, на четвереньках выбрался из кухни в коридор и вздохнул с облегчением.
В виске возникло неприятное ощущение — капелька пота стекала к скуле и медленно покатилась по щеке. Неплохо было бы сполоснуть лицо.
В ванной я глянул на себя в мутноватое от времени зеркало, висящее над раковиной. Могло быть и хуже. Взгляд вполне тверд и осмыслен, вот разве что матовая бледность, окатывавшая щеки, да легкие тени в подглазьях говорили о пережитом недавно обмороке. Тщательное умывание ледяной водой окончательно привело меня в чувства. Растерев лицо не первой свежести полотенцем, висевшим на крючке слева от зеркала, я бросил взгляд под раковину, где в маленькой нише стоял эмалированный таз, куда Абросимов, похоже, бросал нуждавшиеся в стирке вещи — во всяком случае, по краю таза полз черный носок с прохудившейся пяткой. Что-то заставило меня присесть на корточки.
Груду белья венчал скомканный носовой платок бурого оттенка. Ухватив его кончиками пальцев, я поднялся и опустил комок в ложе раковины, чтобы получше рассмотреть в свете встроенной слева от зеркала лампочки, забранной в матового стекла плафон в форме распускающей лепестки лилии.
Это было не платок, как мне показалось, а белая ресторанная салфетка с логотипом в уголке, очень походившим на фирменный значок могущественной табачной империи «Филипп Морис».
Уже на ощупь ткань показалась мне жестковатой, заскорузлой. Теперь стала ясна природа этого тактильного ощущения: салфетка была густо пропитана засохшей кровью.
Не лучше выглядело и извлеченное мной из-под раковины светлое вафельное полотенце, валявшееся поверх груды белья — оно было густо заляпано все теми же бурыми пятнами.
У меня засосало под ложечкой.
Тем не менее, я поборол искушение немедленно унести ноги из нехорошей квартиры и вернулся в кабинет.
Тяжелые, набрякшие от пыли гардины я раздвигать не стал, включил верхний свет, огляделся и присел за узкий столик, на котором стоял компьютер. Маленький монитор уже остыл, но я был уверен в том, что незадолго до моего появления здесь старенький «ХТ» пыхтел, впитывая в себя набиваемые на раздолбанной клавиатуре тексты. Или кто-то просто просматривал их с помощью клавиши F3, зайдя в Norton Commander.
Мой взгляд скользнул по передней панели плоского компьютерного ящичка, на котором стоял монитор — «икст-тишки» в отличие от нормальных современных компьютеров не стояли, а лежали — и что-то в привычном облике этой панели показалось мне необычным. Ну конечно! Рычажок дисковода был опущен вниз.
Я привел его в нормальное горизонтальное положение — дисковод выплюнул тонкую пятидюймовую дискету.
В поисках конверта для нее я выдвинул ящик стола и пошарил в нем.
В ящике царил бардак, это была настоящая помойка, в которой рядом с обрывками блокнотных листков, хранящих номера чьих-то давно оглохших телефонов соседствовали распотрошенные облатки от лекарств, а листы пожелтевшей писчей бумаги, испещренные косым торопливым почерком, прикрывали выцветшие от времени старые фотографии; здесь же валялись какие-то старые рецепты, россыпи канцелярских скрепок, пара пустых спичечных коробков, давно испустившие дух наручные часы марки «Полет» с растрескавшимся стеклом и отвалившейся минутной стрелкой, и масса прочего барахла, из под которого выглядывала светлая канцелярская папка, на которой крупными буквами было начертано: «БОЛЬШАЯ ВОДКА».
Развязав боковые тесемки, я заглянул в папку.
Это была рукопись. Причем, написанная от руки плотным мелким почерком — листов триста, не меньше. Сверху лежал паспорт в чудовищно потрепанной зеленой обложке, украшенной тисненым гербом СССР. Это был паспорт нашего писаки…
Странно. Выходить за порог квартиры без паспорта по теперешним временам опасно. Любой постовой мент, обирающий торгующих сигаретами у станций метро бабушек, может тебя в два счета свинтить и отволочь в околоток… Отложив паспорт в сторону, я продолжил изучать содержимое папки. Под титульным листом рукописи покоился броский пригласительный билет с логотипом популярного ночного клуба, который извещал, что обладатель этого куска глянцевой бумаги сможет насладиться экзотическим стрип-шоу под названием «Фламинго». Присмотревшись к логотипу, я догадался что он — родной братец того, что бы тиснут в уголке окровавленной ресторанной салфетки; стало быть, писака захаживал в это злачное заведение.
Под папкой с рукописью я нашел удлиненный почтовый конверт. Ровно в таком конверте я вчера получил свою первую зарплату. Откинув клапан, я нашел в конверте деньги. 450 рублей. Не исключено, что это был последний его гонорар.
Я задвинул ящик, встал и только теперь заметил, что из-под сползшей набок стопки писчей бумаги, лежавшей слева от компьютера, выглядывает краешек простенького латунного брелока в форме большой серебряной пивной пробки.
Этот брелок я уже видел в тот день, когда Абросимов в последний раз — дней десять назад — заглядывал в редакцию, чтобы всучить мне дискету с текстом про Ивана Ильича Преображенского. Помнится, они собрались с Фро в мезонин чтобы покурить, и писака в поисках зажигалки вываливал на стол содержимое своих карманов — ключи от дома в том числе.
Да. Это были именно его ключи, а не тот запасной комплект, что хранился в ящичке электрораспределительного щитка справа от входной двери.
Дырка от пули в стекле кухонного окна.
Окровавленные тряпки в ванной.
Теперь вот еще эти ключи от дома, без которых Абросимов вряд ли могу покинуть квартиру, потому что дверной замок не был автоматическим, и дверь нельзя было просто захлопнуть.
Мне стало не по себе. Прихватив ключи, я запер входную дверь, и поспешил выкататься на лестницу.
2.
На первом этаже я сбился с шага, проходя мимо крохотной ниши, в которой темнела панель заскорузлых почтовых ящиков, нашарил в кармане колечко с нанизанным на него абросимовскими ключами.
Вставив маленький ключик в разболтанную скважину, до которой дотягивался от темный след подпала (должно быть здешние юные дебилы по ходу распития пива развлекали себя сованием в прорези жестяных дверок зажженных спичек), открыл дверку, потянул ее на себя и едва успел отпрянуть, потому что из плоского тесного почтового гнезда выпорхнула, слабо шурша крыльями, целая стая газет «Московский комсомолец» и присела на пол у моих ног.
Опустившись на корточки, я исследовал даты выпуска.
Последняя газета была датирована сегодняшним числом.
Первую почтальон сунул в почтовый ящик десять дней назад.
Выходит, уже полторы недели в ящик писака не заглядывал.
Возможно, он по какой-то причине изменил своей привычке просматривать по утрам газету, но уж квитанцию на оплату коммунальных услуг достать из ящика он определенно должен был!
Платить по счетам более менее регулярно имело смысл даже в том случае, если бы пришлось перебиваться с хлеба на воду. Рыжий хозяин всероссийского электрического рубильника на днях объявил, что с подачей тепла зимой могут возникнуть большие проблемы — и энергосистемы вдрызг обветшали, и топлива на ТЭЦ хватит разве что до января, потому — ходили в народе упорные слухи — отрубать электричество и соответственно теплоснабжение будут в первую очередь у должников, а зима после нестерпимо знойного лета обещала быть суровой.
Привычка глядеть на ходу себе под ноги вместо того чтобы озираться по сторонам, сыграла со мной скверную шутку прямо при выходе из парадного — слава богу, в последний момент слух подсказал мне замереть на месте в тот момент, когда я уже собирался сделать шаг на асфальт пешеходной дорожки, бравшей в серое влажное кольцо уютный дворик: от арки прямо на меня несся малых размеров черный танк марки «Гелендваген».
Первые немецкие вездеходы этого типа появились у нас, совсем недавно и быстро вошли в моду у состоятельной публики, бандитов в первую очередь.
Внедорожник резко затормозил прямо напротив подъезда. Открылась дверка, из машины вывалился более чем внушительных габаритов человек в короткой кожаной, с меховым подбоем, куртке и вопросительно уставился на меня.
Борцовский разворот плеч, руки молотобойца, бычья холка, крупные черты мясистого лица вполне отчетливо намекали на профессиональную принадлежность этого человека.
— Ну? — гулко прогудел гренадер. — Чё?
— Да не чё, — робко отозвался я. — Иду вот. К метро.
— Ну так и иди.
Он повертел головой. Точнее сказать — учитывая мощь его бычьей выи, прямо и без намека на даже легкий изгиб перераставшей в мощный бритый затылок — вертел он не столько головой, сколько всем своим могучим торсом.
Заметив в пяти шагах от переднего бампера своего танка грязно-зеленый «Жигуль» Абросимова с разбитой физиономией, он поморгал, вглядываясь в криво свисавший с переднего бампера номерной знак, коротко кивнул, подошел к «Жигулю» и что есть силы дал ему в морду ногой. Номер отвалился и упал на асфальт.
— Ну и чё? — опять спросил циклоп. — У тебя проблемы?
Я помотал головой.
— Слышь, братан. Квартира пять. Это какой этаж?
— Второй, — машинально отозвался я и не узнал собственный голос.
Именно в пятой квартире на втором этаже обитал Абросимов.
Я поспешил прочь, то и дело оглядываясь. Амбал рывком огромной лапы распахнул дверь и исчез в подъезде. Я со всех ног пустился наутек и разрешил себе перевести дух только возле метро, где обратил внимание на стоящую на углу улицы палатку, в широкой витрине которой, забранной мощными стальными решетками, красовались бытылки всех цветов и оттенков. Слава богу, нужная бутыль попалась мне на глаза — к тем двум бутылкам «Смирновской», что покрывались изморозью в редакционном холодильнике, нужно было добавить что-нибудь легкое, потому что Фро водку не пила.
Я постучал в крохотное оконце ларька, оконце открылось.
— Бабоукладчик по чём? — спросил я.
В последний раз я покупал этот напиток, которому народ уже давно присвоил характерное прозвище, недели две назад, собираясь повидаться с мамой на Никитском бульваре, в старой квартире Саймона, куда стекались на «сейшн» осколки некогда процветавшего в центре Москвы братства хиппи. Однако традиционный для таких посиделок портвейн мне на глаза не попался, поэтому я прихватил приторный «бабоукладчик», который — пусть и с большой натяжкой — можно было расценить как отдаленный аналог той винной классики, что была в большом почете у людей маминого поколения.
Низкий женский голос, донесшийся до меня из ларьковой утробы, объявил цену.
Вывходит, «бабоукладчик» за две недели подорожал чуть ли не вдвое.
Я сунул в окошко деньги, толстопалая рука с аляповатым перстнем на безымянном пальце выдала мне плоскую бутылку «Амаретто».
3.
— Ну и по какому случаю выпивон?
Некоторое время Фро молча следила за тем, как я выставляю на стол опушенную матовым инеем «Смирновскую», не бог весть какую закусь и расставляю яства на столе, и вот, наконец, решила подать свой начальственный голос.
— Это сойдет? — спросил я, выставляя на стол темную бутыль «Амеретто».
— Вполне, — медленно кивнула Фро. — Но ты не ответил на мой вопрос.
Дверь за моей спиной протяжно зевнула, впуская в комнату дыхание сквозняка.
— Ого! — прогудел голос Твигги. — Бабоукладчик. И кого из нас ты решил сегодня уложить в койку?
Подойдя сзади, Твигги нежно обняла меня, под тяжестью ее руки я непроизвольно согнул плечи и вздрогнул, потому что ласковый сестринский жест дизайнера можно было расценить как намек на разрешение этого вопроса. Мысль эта повергла меня в трепет еще и потому, что в числе мелких заметок, которые я подготовил для текущего номера, была информация про одну всемирно известную стриптизершу, частенько гостившую на страницах нашего журнальчика и знаменитую на весь мир тем, что обладала необъятных размеров грудью. Звали ее Большая Берта, обитала она в Техасе, а ее шедевральные буфера имели объем в 125 сантиметров; при этом каждая ее грудь, как скрупулезно посчитали знатоки жанра, весила семь с половиной килограммов.
Заметка впрочем, квартировала в рубрике «Криминал», поскольку речь там шла о судебном иске какого-то субтильного гражданина, имевшего глупость забраться к Большой Берте в постель. Кончилось дело тем, что мужика забрала Скорая помощь и отвезла в больницу, где врачи констатировали сотрясение мозга. Придя в себя, этот несчастный сообщил медикам, что травму ему нанесла знаменитая обладательница огромного бюста.
Что за резкое телодвижение она совершила по ходу любовных утех, оставалось неясным, но травмированный дядечка в своем судебном иске утверждал, что сотрясение мозга явилось следствие мощного удара грудью в висок…
Буфера нашего дизайнера мало чем отличались от габаритов известного на весь просвещенный мир бюста, так что Твигги при желании запросто могла ударом своей могучей груди вышибить мне последние мозги.
— Фро, — сказал я. — Ты просто забыла. Ровно месяц прошел с того дня, когда я впервые переступил порог юдоли порока и вчера получил первую зарплату. По старой доброй традиции полагается накрыть поляну. Кстати, у меня в запасе есть один раритет. Воистину музейный экспонат. — Вынув из рюкзачка батон батон микояновской колбасы, я положил его на стол.
Фро частенько озадачивала меня тем, что проявляла поразительную неосведомленность о фактах и событиях текущей жизни — зачастую знаковых и даже судьбоносных.
— Ты что, не слыхала, что Микояновский мясокомбинат вчера накрылся медным тазом?
Сообщение произвело на нее оглушительное впечатление.
Откинувшись на спинку своего кресла и уложив затылок на мягкий валик подголовника, она тупо взирала в потолок, пытаясь, как видно, осмыслить тот факт, что легендарный Микоян, чья продукция лоснилась жирком и аппетитно благоухала еще на страницах хрестоматийной «Книги о вкусной и здоровой пище», тот самый, что кормил пол страны в голодную пору, когда со всех концов нашего отечества в сторону Москвы тянулись битком набитые сумрачным людом «колбасные» поезда и электрички, тот самый, что, в сущности, был одним из столпов нашего бытия, отныне не существует.
— Этого не может быть… — тихо выдохнула Фро.
— Может. Так что есть еще повод поднять рюмку. И помянуть нашего старого доброго кормильца. Мир его праху.
— И что на этот раз у тебя нарисовано на попе? — ласково осведомилась Твигги. — Знак вопроса?
В момент моего первого появления здесь месяц назад на моей правой ягодице пламенел начертанный ярко красной краской толстый восклицательный знак. Но видеть его могла только Алка. Выходит, она поделилась в свое время своими наблюдениями с коллегами. Алка метнула гневный взгляд на Твигги, и в ее лице полыхнул яркий румянец.
5.
Помнится, месяц назад я украсился я этим значком в сумрачной подворотне старого трехэтажного дома на Селезневке, с которым соседствовал офис взятого разгневанными гражданами в осаду банка. Судя по градусу кипения толпы, до решительного штурма оставалась совсем немного. Какие уж пути вывели меня в эти края, толком я теперь уже и не вспомню. С тех пор, как 17 августа я в состоянии, близком к коматозному, прибыл в Москву, и очнулся двое суток спустя в собственной койке, мучаясь с похмелья и при этом совершенно не понимая, как мне удалось добраться из Внуково до родной Полянки — дня мои текли, в сущности, однообразно.
Равно как и тех сотен тысяч собратьев по несчастью, которые, потеряв в одночасье работу, с утра пораньше отправлялись обивать пороги разнообразные контор в тщетной попытке найти хоть какой-то заработок.
Однако месяц назад, 19 августа я еще не знал, какая участь мне уготована, потому приказал себе встать с койки и одеться. Впрочем, особо понукать себя необходимости не было — меня мучила жажда, а пиво, которое я потихоньку лакал двое суток, не вставая с койки, закончилось.
За окном в то утро висел легкий туман, который я поначалу отнес к одному из проявлений похмельного синдрома, однако очухавшись и распахнув балконную дверь, я понял, что ошибался: голубоватая муть, в самом деле, блуждала в кроне старой липы, росшей во дворе, и густела около земли, потому металлические помойные короба, фонтанирующие лавой давно, как видно, не вывозимых отходов казались выписанными водянистой акварелью. Апокалиптичность картины подчеркивало ржавое поскрипывание пустых детских качелек — они мерно раскаивались туда сюда, еще, как видно, не успокоившись после того, как какой-то дворовый мальчик соскочил с деревянного сидения да и убежал за угол дома.
С грехом пополам одевшись, я вышел в туман, побрел в сторону метро в надежде разжиться пивом в одной из множества обступивших станцию метрополитена палаток и там, на лесенке, убегавшей в чрево подземного перехода, тема апокалипсиса вновь коснулась меня.
Коснулась, впрочем, это еще мягко сказано.
Какой-то средних лет мужичонка в сером плаще, скакавший наверх через две ступеньки едва не сшиб меня с ног. За миг до нашего столкновения я успел обратить внимание на то, что лицо у него опрокинутое, а кроме того он как-то странно держал руки на отлете, сомкнув ладони домиком, словно грел в них воображаемый снежок или же теннисный мячик.
Налетев на меня на полном ходу, он всплеснул руками, окатив меня россыпью жетонов для прохода в метро.
Мы принялись собирать латунные кругляшки, бросившиеся врассыпную по влажному асфальту — в общей сложности я насчитал их тридцать штук.
«Зачем тебе столько?» — спросил я.
«Ты что, с Луны свалился? — отозвался он, рассовывая жетоны по карманам плаща. — Слышь, парень. Где тут можно прикупить автобусных билетов»?
Я сказал, что не знаю, мужичок убежал по Большой полянке в сторону поворота на Старомонетный переулок и скрылся за углом. Один жетон застрял между бордюром и асфальтом. Я выковырил его и сунул в карман. Спустившись в подземелье, я обнаружил приличную толпу граждан, штурмовавших оконца метрошных касс — в глазах у людей, продиравшихся сквозь толпу от заветных окошек с пригоршнями жетонов, искрился тот самый лихорадочный блеск, что у мужичка в сером плаще.
Очередную толпу я заметил возле обменника, располагавшегося на углу дома при выходе из подземного перехода — она не по-доброму гудела в ответ на яростные вопли высунувшейся наполовину из двери женщины с пунцовым от напряжения лицом.
«Нету долларов, нету! — срываясь на хрип, орала она. — И не будет!»
Мне почудилось, что еще немного, и эту несчастную тетку просто линчуют.
Предчувствие того, что конец света если еще и не наступил, то, во всяком случае, процесс скончания времен находится в самом разгаре, окрепло примерно через час, который я потратил на поиски пива.
Это было просто немыслимо. Все знакомые мне палатки, разбросанные в великом множестве в районе Большой Полянки, были закрыты. Оставалась хрупкая надежда на маленький социальный магазинчик в Щетининском переулке, приютившийся в подвале, в торце старого кирпичного дома, соседствовавшего с музеем Тропинина и выходящего фасадом на глухую стену, огораживающею территорию израильского посольства, — эта торговая точка была известна разве что местным аборигенам вроде меня. Там мне улыбнулась удача.
Загрузив в рюкзак пять бутылок «Балтики», я выбрался из сумрака подвала на свет божий и обнаружил, что в привычной меланхоличной интонации этого тихого безлюдного переулка возник новый бодрый мотив. Он звучал со стороны серой милицейской будки, охранявшей доступ в какой-то отдел посольства, скорее всего, консульский, куда наведывались граждане, испрашивавшие визу для поездок в землю обетованную.
Разглядывая издалека жидкую, число так человек в десять группу граждан, сгрудившихся возле милицейской будки, я машинальным жестом сдернул с плеча рюкзачок, извлек из него бутылку, открыл ее и сделал большой, от полной души, глоток, — поверить в реальность происходящего на трезвую голову я никак уже не мог.
Попадая сюда, я часто видел чернявых, носатых — а иногда и с пейсами — людей, прохаживавшихся вдоль посольской стены, однако теперь, похоже, за визами в землю обетованную устремляются натуральные казаки.
Вылакав пиво до дна, я аккуратно поставил пустую бутылку на бордюр тротуара и направился в сторону малочисленного казачьего войска. Путь мне преградил рослый мужик, в повадке которого угадывался статус атамана. Усы, черный чуб, выбивавшийся из-под фуражки с синим околышком, синий же мундир, стянутый ремешками портупеи, галифе с лампасами и до зеркального блеска отдраенные сапоги из мягкой кожи прилагались.
«Хлопец! — гулко провозгласил атаман. — Ты платишь квартплату»?
«Да», — машинально отозвался я.
«Больше не плати».
«Почему»? — тем же тоном спросил я.
«Потому что атаман Всевеликого войска Донского вчера призвал всех русских людей не платить больше ни копья правительству этих жидов! — он выразительно кивнул головой в сторону ворот посольства. — Ты что, с Луны, хлопец, свалился? Женщины сегодня уже перекрыли Трансссибирскую магисталь. А шахтеры дают просраться жидам, засевшим в Белом доме. — Он выдержал паузу и сверкнул черным глазом. — Ты понял. Квартплату не плати. Хватит нам кормить всякую сволочь!»
«Как скажешь, атаман, — кивнул я и, обращаясь к остальным бойцам, добавил. — Мне это, братцы, очень даже любо!»
Я поднял глаза к дымному мутному небу, прислушиваясь, и мне показалось, слуха моего коснулась то ритмичная дробная мелодия, что высекали, молотя своими касками об асфальт, все еще сидящие на Горбатом мосту напротив Белого дома шахтеры.
К вечеру 19 августа, вылакав остатки пива за прослушиванием радиопередач — телевизора в моем доме не было — я уже в общих чертах имел представление о масштабах грянувшего в наших пределах два дня назад конца света.
6.
Следующий месяц я потратил на поиски работы. Вставая с утра пораньше, я выходил из дома в туман — отчего-то вторая половина августа и начало сентября погружали Москву в эту неизбывную сероватую муть — и весь день слонялся по городу.
Ничего путного я так и не подыскал.
Удача как будто улыбнулась мне в компании, владевшей сетью общественных туалетов, где требовался надзиратель за писсуарами. Однако собеседование с главой компании, миловидной платиновой блондинкой с интеллигентным лицом и грустными серыми глазами поставила крест на моих надеждах обрести устойчивый заработок: как оказалось, за писсуарами должна была, по мнению руководства компании, присматривать особа женского пола.
Потом я брел по Селезневке, мимо подворотни, черным провалом зияющей в теле желтого трехэтажного дома. Кто-то, вынырнувший из темного жерла этой норы, схватил меня за руку и рывком втащил по низкий свод арки.
Подворотня оказалась глухой, выход из нее во внутренний дворик дома был забран дощатыми щитами, поэтому я не сразу сообразил, что происходит, и лишь когда глаза немного освоились с царящим здесь сумраком, различил бледное пятно, маячившее примерно в метре от земли на противоположном краю этой зловонной, распространявшей густые запахи плесени и мочи норы.
Подойдя поближе, я без особого удивления — события последнего месяца напрочь отбили способность чему-либо удивляться — я определил, что матовое пятно представляет собой, собственно, голый женский зад, на мой вкус, вполне аппетитный.
Созерцание пикантных округлостей, впрочем, не отозвалось во мне эмоциями, связанными с приливом желания.
Всего пол часа назад я сидел в уютном кресле в тесной белостенной комнатке с наглухо зашторенным окном, обстановку которой составляли это самое кресло да стоящий прямо перед ним телевизор, на экране которого две блондинки, по виду потомки скандинавских викингов, сменяя друг друга, старательно уближали здоровенного, вальяжно распластавшемуся на обширной койке, негритоса.
Усердие скандинавских девушек, впрочем, совершенно не трогали этого черного как южная ночь орангутанга с низким лбом и огромным ртом — по ходу дела он с громким хрустом грыз чипсы, сонно глядя в потолок.
Наблюдая за этим достаточно унылыми видео, я лениво мастурбировал, а закончив дело и получив причитавшийся мне гонорар, выбрел на улицу и спустя минут пять достиг этой самой подворотни, где теперь и пялился на голый женский зад.
Зрение окончательно освоилось с потемками. В подворотне я был, как оказалась не один, компанию мне составляли человек десять людей обоего пола, в основном лет тридцати или чуть больше. Рядом с обладательницей голого зада, опиравшейся руками на деревянную панель, прикрывавшую выход из арки, сидела на корточках лет тридцати женщина и, сжимая в руках толстую кость, любовалась делом рук своих.
Ее лицо показалось мне знакомым. Ну да, пару раз эта энергичная деваха с роскошной шевелюрой рыжих, мелким бесом вьющихся волос, мелькала на экране телевизора.
Звали ее, кажется Вероника. Фамилия ее как-то вылетела из памяти — вот разве что на задворках подкорки смутно бродили какие-то аллюзии: запах горькой степной полыни, хрипы загнанных долгой гонкой лошадей, сочный аромат мутноватой свекольной горилки, да вот еще горячее дыхание раскаленного пулеметного ствола… Да-да, фамилия ее имела какие-то отчетливые разбойные гуляйполянское корни. Ну, разумеется!
Да. Она была — Махно. Вероника Махно, очень мило.
Эта художница со звучной фамилией, насколько я знал, исповедовавшая в своем творчестве жанр агрессивного авангарда, то и дело устраивала в центре города эпатажные перформансы. Последним ее произведением, запавшим мне в душу, была акция группы активисток зеленого движения, устроенная прямо напротив роскошного мехового бутика в центре Москвы. Запалив на тротуаре внушительный костер, девушки разом сбросили с себя долгополые пуховые пальтишки, под которыми, как оказалось, ничего не было, и, согреваясь на стоявшим в ту январскую пору приличном морозце, сгрудились у костра. Вероника Махно тем временем — она тоже полностью разоблачилась — подняла над головой транспарант, на котором было начертано:
«А ЕСЛИ С ТЕБЯ, СУКА, ЖИВЬЕМ СОДРАТЬ ШКУРУ!?»
Какая именно суку имелась ввиду, стало ясно сразу — из дверей бутика выскочила хозяйка мехового салона, а в мгновение ока собравшаяся поблизости толпа сердобольных мужиков принялась стягивать с себя куртки, пуховки и польта, чтобы укутать девчат.
«Впечатляет», — оценил я очередное творение Вероники Махно.
Она коротко кивнула, кинув взгляд на женщину, ягодицы которой украшали выписанные ярко красной краской буквы «У» и «К».
«Ты вкладчик этого банка»? — спросила Махно, отослав кивок в сторону кипевшей за выходом из подворотни улицы.
Там было, в самом деле, горячо. Толпа, разогретая уже до точки кипения, ломилась в офис расположенного на противоположной стороне улицы банка, название которого мне ни о чем не говорило. Я вообще за последнее время настолько привык к тому, что где банк — там и толпа разъяренных граждан, равнодушно прошел мимо.
«Впрочем, без разницы, — махнула кистью Вероника. — Поможешь нам? Нам одной жопы не хватает».
«Почему нет? А что надо делать?»
«Штаны снимай!» — властно повелела Махно.
Что-то во взгляде ее ярко зеленых глаз было гипнотическое — я послушно исполнил приказ, встал на место своей предшественницы, уперся руками в дерево щита и вздрогнул в тот момент, когда мягкий, но очень холодный язычок кисти коснулся моей ягодицы. Судя по движению кисти художницы, она выписывала букву «И» слева, тогда как справа итог творческому процессу подвел жирный восклицательный знак.
«Ну, все, о-кей, ребята! — провозгласила Махно. — Значит, выходим согласно номерам. Ты, парень, будешь последним. Твое место — крайний справа».
Выстроившись согласно номерам друг дружке в затылок, мы двинулись на выход, более или менее четким строем пересекли улицу — толпа все равно перекрывала движение. Некоторое время у Вероники ушло на переговоры с парой каких-то граждан, как видно, закоперщиков этой бучи.
Я тем временем рассматривал толпу и обратил внимание на мента, стоявшего чуть поодаль, — как видно, его прислали контролировать обстановку. В происходящее этот капитан — судя по росс
- Главное
- ⭐️Художественная литература
- Василий Казаринов
- Тварь печальная. Роман
- 📖Бесплатный фрагмент
