Читать бесплатно онлайн книгу Три лика любвиавтор Людмила Карвецкая
Людмила Карвецкая
Три лика любви
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Людмила Карвецкая, 2026
Три недели комы. Три года в другом мире. Три лика любви.
Ника Каменская была на вершине. А потом рухнула в пропасть — физически и духовно. Она оказалась в мире, где встретила двух сущностей: холодный свет, который сделал её сильной, и тёплую тьму, которая приняла её сломленной.
Это роман о выгорании, о праве быть сложной, о том, что исцеление — не возвращение к «норме», а умение нести свои шрамы с достоинством.
Для тех, кто когда-нибудь чувствовал себя разбитым — и всё равно продолжал идти.
ISBN 978-5-0070-1799-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Глава 1
Дубай никогда не спит. Но к вечеру он замирает в другой позе. Дневная суета — стук каблуков по мрамору, гул кондиционеров, шипение кофемашин в лобби — сменяется низким, басовитым гудением. Город выдыхает жар, накопленный за день. В этом мареве небоскрёбы перестают быть зданиями. Они становятся кристаллами, выросшими из раскалённой пустыни вопреки всем законам природы и логики.
Внизу, у подножия одной из таких игл, прислонившись к капоту старого, но ухоженного внедорожника, стоял Лукас. Он не смотрел наверх — туда, где за тонированным стеклом скрывался пентхаус Ники. Он смотрел на свои руки, лежащие на руле. Пальцы чуть подрагивали от странного, иррационального предчувствия. Будто воздух вокруг машины сгустился и стал вязким, как смола.
Лукас был архитектором. Он привык мыслить формами, объёмами, материалами. Дубай для него был идеальным макетом — городом, где можно воплотить любую фантазию, если у тебя достаточно денег и амбиций. Но Ника была тем, кто продавал не квадратные метры, а право на эту фантазию. Она была проводником в мир, где все печали можно было оставить за порогом с видом на море.
Он поднял голову. В панорамном окне на предпоследнем этаже мелькнул силуэт. Всего на секунду. Но этого хватило, чтобы по спине пробежал холодок. Там, наверху, стояла женщина, которая казалась ему сделанной из того же материала, что и эти небоскрёбы: безупречная, холодная, абсолютно неприступная.
— —
Внутри пентхауса тишина была почти осязаемой. Она имела вес и плотность, оседая на полированной поверхности чёрного дерева мелкой пылью забвения. Ника стояла у окна, и последний свет уходящего дня обтекал её фигуру, как вода обтекает камень, оставляя на поверхности лишь то, что не может скрыть никакая тень.
Ника была невысокой — ниже среднего роста, но в этой компактности не было ничего от мягкости. Тело, выточенное годами спорта и выжженное бессонными ночами, хранило под бледной кожей ту сухую, жилистую силу, которая свойственна скорее танцовщицам или гимнасткам, чем женщинам, чья жизнь проходит в стеклянных башнях и переговорных. Мускулы, давно забывшие мягкость, проступали при каждом движении, но сейчас она не двигалась — застыла, вросшая в пол, будто сама была частью этого интерьера, такой же отточенной, такой же пустой, такой же дорогой.
Профиль её был острым, почти болезненным. Высокие скулы, тонкий нос, губы, сжатые в линию, которую трудно было назвать нежной, — всё в ней говорило о том, что красота эта выстрадана, вырезана из камня, а не подарена природой. И только глаза нарушали эту геометрию совершенства. Один — серо-зелёный, с оттенком балтийской воды в пасмурный день. Другой — такой же, но с золотистым пятнышком у зрачка, похожим на крошечный осколок янтаря, застывший в толще льда. Эта асимметрия делала её лицо странным, чужим и резким. Временами ей казалось, что золотое пятно пульсирует в такт сердцу — особенно в те минуты, когда внутри что-то закипало, а внешность оставалась ледяной.
Волосы, светлые до белизны, были собраны в низкий, туго затянутый узел на затылке. Ни одного выбившегося локона — только гладкая, холодная поверхность, отливающая на закате золотистым. Она носила их так всегда — с той же неукоснительной строгостью, с какой держала спину прямой, а слова — краткими. Даже дома, даже одна, даже когда никто не видел. Потому что если ослабить хватку хоть на минуту, всё, что она держала в узде, могло рассыпаться.
Пентхаус, в котором она жила, был её продолжением: дорогим, минималистичным, безупречным и совершенно пустым. Пространство в пятьсот квадратных метров не знало захламлённости. Никаких картин на стенах, никаких ковров на полу, никаких безделушек на полках. Только гладкие поверхности, только чистые линии, только та особая, выверенная до миллиметра геометрия, которая делает интерьер похожим на музейный зал или операционную. Стены, отделанные шлифованным бетоном цвета слоновой кости, ловили свет и не отдавали его обратно. Пол из молочного ореха был отполирован до зеркального блеска, и в нём отражалось небо — багровое, дымчатое, чужое. Панорамное остекление от пола до потолка стирало грань между внутренним и внешним, превращая квартиру в стеклянную капсулу, зависшую над городом. Казалось, ещё немного — и она оторвётся от основания, улетит, растворится в вечернем мареве, так и не оставив после себя следа.
Мебель была не столько функциональной, сколько скульптурной. Кресло у окна — творение какого-то итальянского мастера, чьё имя она забыла сразу после покупки — походило на сгусток тумана, случайно осевший на полу. Дымчатое, бесформенное, оно притягивало взгляд и тут же обманывало ожидания: внутри этой воздушной, невесомой массы скрывалась жёсткая, негнущаяся конструкция, державшая спину в том же напряжении, в каком она жила сама. Сесть в него по-человечески, расслабиться, откинуться на спинку было невозможно. Как и во всей её жизни.
В центре гостиной стоял длинный, низкий стол из чёрного дерева, такой тяжёлый, что казалось, его сюда не заносили, а вырастили из пола. На столе — единственный предмет, который можно было назвать украшением: древняя китайская чаша для омовения рук из тёмного нефрита. Она была пуста. В ней никогда не было воды. Ника покупала её не для того, чтобы использовать, а для того, чтобы смотреть. Нефрит хранил в себе глубину, которой не хватало этому дому, — ту самую, что таилась где-то на дне её собственных глаз, под слоем выученного спокойствия и многолетней бессонницы.
— —
Тени удлинялись. Солнце коснулось горизонта, и на мгновение стекло вспыхнуло багрянцем, окрасив её лицо в цвет старой меди. Ника не шелохнулась. Только глаза — два разных глаза, один с золотым пятном у зрачка — отразили этот свет, поймали, удержали, спрятали.
В кресле у низкого столика ерзал молодой человек по имени Тони — её ассистент. Он был здесь впервые и чувствовал себя неуютно. Ему казалось, что воздух в этой квартире пропитан чем-то нездешним. Не запахом дорогого парфюма или кофе, а запахом озона после грозы. И ещё чем-то, от чего у него слегка кружилась голова — будто на большой высоте, когда давление падает, а кислорода становится меньше.
— Она всегда так… стоит? — шёпотом спросил он у пожилой экономки Мириам, которая бесшумно вошла в комнату с подносом.
— После сложных клиентов — всегда, — так же тихо ответила та, ставя на столик медный чайник работы старого японского мастера и пиалу из тончайшего белого фарфора. — Она смотрит не на город. Она смотрит сквозь него.
Тони хотел спросить, что это значит, но передумал. В этом доме, с этой женщиной, у него вообще многие вопросы застревали в горле, не успев родиться.
Ника не слышала их. Она молча смотрела в окно. Для неё комната исчезла. Остался только вид: прямые проспекты внизу напоминали микросхемы, иглы небоскрёбов пронзали небо, а острова Пальмы казались рассыпанными драгоценностями на синей скатерти залива. Клиентка ушла полчаса назад. Молодая женщина из Москвы — красивая той увядающей красотой, которая уже начала требовать усилий, с глазами цвета перегоревшего тундрового неба. Она купила виллу на Пальме. Не дом — убежище. Не стены — крепость от мужа, от его равнодушия, от той женщины, ради которой он уходил по ночам. Купила, потому что не знала, что ещё можно купить, когда внутри всё уже давно продано и перепродано, а пустота осталась.
Ника сделала свою работу. Показала идеальный дом с идеальным видом. Упаковала иллюзию в квадратные метры и панорамные окна. Позволила ей поверить, что перемена мест равносильна перемене судьбы. Не сказала главного: что от себя не убежишь. Что море за окном — это просто вода. Что боль останется там же, где и была, только вид из окна станет другим. Но это не её дело. Она продаёт миражи. Клиенты платят за право верить. И за право не слышать правду.
— —
Ника наконец оторвалась от окна. Её движения были скупыми и точными — никакой суеты, никаких лишних жестов. Она повернулась, и свет упал на её лицо с другой стороны, обнажив на секунду то, что она обычно прятала: не возраст, нет — что-то другое. Усталость, которая не проходит после отпуска. Усталость, которая въелась в кости.
— Мириам, оставьте чай здесь, — голос Ники прозвучал ровно, без интонаций.
Экономка кивнула и вышла вместе с Тони, который так и не решился подойти ближе к окну. Он бросил последний взгляд на Нику — на её спину, прямую, как струна, — и почему-то подумал о дереве, которое растёт на скале, без земли, без воды, но почему-то всё ещё держится.
Ника осталась одна. Она подошла к столику. В узкой нише лежали две вещи: потёртый чёрный блокнот с пожелтевшими краями и гладкий камень с берега Финского залива — тёмно-серый базальт с прожилкой белого кварца. Она коснулась камня кончиками пальцев. Холод базальта был конкретным, живым напоминанием о том, что она всё ещё существует здесь и сейчас. О том, что было время — другая жизнь, другая она, та, которая ещё могла чувствовать что-то, кроме усталости.
Ника взяла пиалу с чаем. Улун уже остыл, но она всё равно сделала глоток. Вкус был дымным, терпким, с минеральной нотой — вкус того, что пережило огонь. Как она сама. Город за окном зажигал огни. Миллионы искусственных солнц вспыхивали в сгущающейся синеве, и каждый новый огонёк был чьим-то желанием, чьей-то надеждой, чьим-то отчаянным «я ещё могу чего-то хотеть». Ника закрыла глаза и позволила тишине накрыть её с головой.
— —
Холод базальта под пальцами был якорем. Но якорь вдруг стал слишком тяжёлым. Тяжесть потянула руку вниз, сквозь лакированное дерево столика, сквозь мраморный пол, сквозь перекрытия небоскрёба — прямо в промозглую сырость подвала заброшенной больницы на берегу Балтийского моря. На двадцать лет назад.
Воздух изменился. Исчез запах озона и дорогого чая. Вместо него появилась вековая пыль, запах мокрого бетона и чего-то кислого, застарелого. Запах отчаяния. Ника мысленно оказалась там. В длинном, тускло освещённом коридоре. Лампы под потолком моргали, как умирающие светляки, бросая на стены уродливые, дёргающиеся тени. Тишина здесь была другой: не густой и бархатной, как в Дубае, а звенящей, готовой треснуть от любого шороха.
Ей снова было шестнадцать. Денег нет. Будущего нет. Есть только мать, которая пьёт, и отец, которого больше нет — умер год назад, и после его смерти всё посыпалось. Сначала жильё, которое пришлось снимать в панельной пятиэтажке на окраине. Потом школа, которую она бросила, потому что не могла смотреть на лица одноклассников — одновременно жалостливые и брезгливые. Потом друзья, которые исчезли, как только перестало хватать на кафе и кино. Тренеры говорили: «Талант». Говорили: «Соберись». А потом — травма, и врачи сказали: «Забудь». Мать было всё равно — она была в очередном запое и едва помнила, что у неё есть дочь. Иногда, в редкие трезвые дни, она смотрела на Нику так, будто видела чужого человека, и спрашивала: «А ты кто?»
Ника сейчас сидела в нише за грудой старых матрасов, опустив голову. Компания, с которой она пришла искать острых ощущений, давно ушла, бросив её. Ей стало плохо, она спряталась сюда. Прижалась лбом к холодной кафельной плитке. В руке она сжимала обломок ржавой дверной петли. Острый. Тяжёлый. Достаточно, чтобы прекратить всё разом.
Ника чувствовала, как острый край впивается в ладонь. Боль была приятна. Боль была конкретна. Боль — единственное доказательство того, что ты ещё существуешь. Не воспоминание о той, кем ты была. Не надежда на ту, кем могла бы стать. А вот это — холод металла, режущий кожу, кафель под щекой, пыль во рту. Это было реально. И это было невыносимо.
И тогда свет в конце коридора изменился. Он не погас. Он стал другим. Из жёлтого, больничного, тусклого — глубоким, чёрным, живым. Из этой черноты проступил силуэт.
Ника не видела лица. Там, где должно было быть лицо, было только мерцание, только отражение, только намёк на человеческие черты, которые складывались и тут же распадались. Высокая фигура. Не отбрасывающая тени.
— Что ты держишь в руке? — спросил он.
Голос не имел тембра. Это была не вибрация воздуха — это была мысль, ставшая слышимой.
— Ничего, — прошептала Ника.
Ника не удивилась. Не испугалась видения. В этом не было ничего от той животной, слепой паники, которая должна была бы охватить человека, увидевшего в пустом больничном коридоре фигуру, сотканную из черноты. Она просто приняла его присутствие как факт — такой же неоспоримый, как холод кафеля под лбом, как ржавый вкус металла на губах, как тяжесть в груди, которая тянула вниз, в землю, в небытие.
Это был не человек. Это было нечто, стоящее за гранью человеческого, за той тонкой чертой, которую она сама уже почти переступила. Галлюцинация? Плод воспалённого сознания, уставшего от боли, от пустоты, от самой себя? Может быть. Но даже если так — это был самый красивый, самый понятный плод её умирающего разума. И она приняла его. Так принимают ветер, который невозможно удержать в кулаке. Так принимают море, которое не спрашивает разрешения войти. Так принимают смерть, когда она становится не врагом, а избавлением.
В его облике не было ничего, что можно было бы назвать формой. Ткань его существа перетекала, пульсировала, жила своей, неведомой жизнью — и в этом движении, в этой текучести было что-то древнее, что-то такое, что не поддавалось объяснению, но узнавалось всем существом. Как узнаёшь запах моря, даже если никогда не видел океана. Как узнаёшь вкус крови, даже если губы не были разбиты. Он стоял в трёх шагах, и свет, падавший из окна, не касался его. Не обходил стороной — именно не касался, как будто его тело было не из плоти, а из того вещества, из которого сделаны тени в самые глухие, безлунные ночи. Ника смотрела на него, и ей казалось, что она смотрит в глубину колодца.
Голос продолжал с ней говорить.
— Ты держишь свою смерть. Маленькую, ржавую, нелепую. Ты правда думаешь, что это выход?
— А есть другие? — безразлично парировала Ника.
— Всегда есть другие. Вопрос не в том, есть ли выход. Вопрос в том, готова ли ты искать.
— Я устала искать. Ничего не меняется. Никогда ничего не меняется.
Ника оттолкнула ботинком смятые бумаги, валявшиеся на полу. Пыль лежала большими хлопьями везде, копируя отпечатки подошвы. Где-то в соседней комнате зашумели крысы — или ей показалось.
— Неправда. Меняется всё. Каждую секунду. Просто ты смотришь не туда. Ты смотришь в прошлое, а будущее уже здесь, — голос стал ближе.
Она молчала. Сжимала обломок так, что кости белели. Ника была одета в чёрное, как и все тогда в её компании. Кожаная куртка, купленная в секонде и не по размеру, висела на плечах мешком, её воротник был поднят, а заклёпки на рукавах давно оторвались, оставив после себя маленькие дырочки. Под курткой — слишком узкая футболка с сердечком, которое после множества стирок превратилось в бледное, размазанное пятно. Юбка, короткая, клетчатая, была явно не по погоде, и ноги, бледные, худые, покрытые царапинами и синяками, торчали из тяжёлых армейских ботинок.
Всё в ней кричало. Кричала причёска — вызывающая, неровная, будто она пыталась отрезать от себя что-то, что не хотело отпускать. Кричал макияж — чёрные тени, размазанные до скул, подводка, которая давно потекла. Кричала поза — сжатая, защитная, готовая к удару, но уже не верящая, что удар не состоится. И в этом крике не было силы — только отчаяние, только вызов, который никто не принял, только желание стать кем-то, когда внутри не было ничего.
Но под всем этим — под слоем краски, под чёрной одеждой, под этой нелепой, кричащей маской — была просто девочка. Худая, с торчащими ключицами и острыми локтями, которые она обхватила руками, стараясь стать меньше, незаметнее, несуществующей. Она была бледна той особенной, восковой бледностью, которая бывает у тех, кто давно не ест, давно не спит, давно забыл, как выглядит солнце. Под глазами — синие круги, на скулах — тени, придававшие её лицу почти потустороннее выражение. Губы, тонкие, бескровные, были плотно сжаты, и в этом сжатии читалось не упрямство, а что-то другое — готовность к самому худшему, принятие его, почти желание.
Она была провалом. И знала это.
— Отдай, — сказал он.
Ника машинально разжала пальцы, повинуясь голосу. Железо упало на пол с глухим стуком. Звук разнёсся по пустому коридору, ударился о стены, вернулся эхом, и в этом эхе было что-то похожее на вздох облегчения.
— То, что ты носишь в себе, — продолжал он, — это не наказание. Это информация. Самая честная информация в твоей жизни. Ты можешь убить её вместе с собой. А можешь научиться читать. Понимать. И использовать.
Голос сделал паузу, дав ей время обдумать сказанное.
— Каждая потеря, каждая минута отчаяния — это кирпич. Ты можешь построить из них стену, за которой спрячешься от мира. А можешь построить лестницу.
— К чему? — всё ещё отгораживаясь от него, выдохнула Ника.
— К себе. К той, которая ждёт там, за всеми этими слоями. Ты ещё не представляешь, кто ты на самом деле. Ты даже не начинала себя знать.
Он сделал движение — это было похоже не на шаг, а на смещение пространства вокруг себя. Теперь она чувствовала его присутствие совсем рядом. Тепло не шло от него — шло что-то другое. Внимание. Полное, абсолютное, немигающее внимание. Без жалости, без сочувствия, без тепла, но и без осуждения. Просто взгляд, который видел всё. Каждый шрам, каждую слезу, которую она не позволила себе пролить, каждую ночь, когда она лежала без сна и считала трещины на потолке.
— Кто вы? — прошептала она. Она подтянула ноги к себе ещё ближе, повинуясь инстинкту, и почувствовала, как холодный кафель через тонкую ткань чулок впивается в кожу, напоминая: ты здесь, ты реальна, это не сон. Но если не сон, то что? Шизофрения — слишком дешёвое слово для того, что стояло перед ней. Слишком плоское. Слишком человеческое. Это существо не было плодом воспалённого сознания — оно было слишком правильным, слишком цельным, чтобы родиться из хаоса её умирающей мысли. Как если бы кто-то взял саму идею присутствия и облёк её в форму, которую она, Ника, могла хотя бы отчасти воспринять.
— Тот, кто приходит, когда дверь готова открыться. У меня много имён. Ты можешь не давать мне никакого. Это неважно.
Она смотрела на него, и в голове её, пустой и звенящей от усталости, начали мелькать обрывки, осколки, намёки. Много имён. Значит, его называли по-разному. В разные времена. Может быть, он был тем, кого древние называли вестником, или тем, кто стоит на пороге, или тем, кто держит нить между жизнью и смертью. Она вспомнила книгу, которую когда-то читала в отцовской библиотеке, — старую, с выцветшими страницами, где говорилось о существах, не имеющих собственной формы, но принимающих облик, понятный только тому, кто их зовёт. Ангелы? Демоны? Слова были слишком грубы, слишком топорны, чтобы описать то, что стояло перед ней. Он был не из тех, кого можно назвать. Он был из тех, кто называет себя сам.
Она вдруг подумала: а может, он — это она сама? Не та, что сидит сейчас на холодном полу, сжимая обломок, а та, что могла бы быть. Та, что ждёт. Та, что не родилась, потому что не хватило времени, сил, веры. Может, он — её собственное будущее, пришедшее поговорить с прошлым. Может, поэтому у него нет лица — потому что у будущего нет лица, пока ты сама его не создашь.
Или он — тот, кто всегда рядом, но кого замечают только на краю. Как тишина перед грозой. Как тот миг между сном и пробуждением, когда ещё можно выбрать, в какую реальность шагнуть.
— Вы вернётесь? — робко спросила Ника.
— Когда ты будешь готова к следующему шагу.
Он начал таять. Чёрный свет бледнел, становился серым, как зимнее утро, как пепел, как память, которая уходит, оставляя только ощущение, что что-то было. Контуры его фигуры размывались, распадались, но не исчезали — перетекали в ту самую черноту, из которой явились, возвращались туда, где, наверное, и было его место. Не здесь. Не сейчас. Не для неё — пока.
Она смотрела, как он тает, и чувствовала, как что-то внутри неё, сжатое в тугой, болезненный узел, начинает медленно распускаться. Не потому, что он дал ответы. Он не дал ничего, кроме вопроса. Но, может быть, вопрос — это и есть ответ. Может быть, само то, что он пришёл, что он существует, что он смотрел на неё без жалости и без осуждения, — это и было тем, ради чего стоило остаться.
Когда последние очертания растаяли, растворились в сером свете больничного коридора, она осталась одна, со странным, новым чувством, которое не могла назвать. Не надежда — слишком громкое слово. Не облегчение — слишком сладкое. Скорее, тихое, почти незаметное «ещё». Ещё не всё. Ещё есть время. Ещё можно что-то сделать.
Она не знала, кто он был. Может быть, никогда не узнает. Но что-то изменилось в ней в ту ночь. Что-то сдвинулось, перетекла, встало на другое место. Как кость, которая наконец встала в сустав после долгого вывиха.
Ника поднялась на ноги, пошатываясь. Колени дрожали. Где-то далеко хлопнула дверь. Кто-то крикнул, засмеялся. Жизнь возвращалась в свои берега, такая же серая, такая же привычная, такая же ненужная. Но теперь в этой серости, в этой привычности, в этой ненужности было что-то другое. Что-то, чего она не могла объяснить, но чувствовала каждой клеткой, каждой заживающей раной, каждым ударом сердца, которое вдруг снова захотело биться.
Она сделала шаг. Потом другой. Пошла к выходу, туда, где в щели разбитого окна пробивался свет — тусклый, больничный, но всё же свет. Она шла и чувствовала, как обломок, оставленный на полу, становится не памятью о конце, а напоминанием о начале. О том, что жизнь — это не то, что с тобой случилось. А то, что ты решила сделать с тем, что случилось.
Она вышла на улицу. Холодный ветер с залива ударил в лицо, и она вдохнула его полной грудью — впервые за очень долгое время. Вдохнула и почувствовала, что хочет жить. Не существовать. Не терпеть. Не выживать. А именно жить. И это было страшнее, чем любая ржавая петля в руке.
Глава 2
Пиала выскользнула из пальцев Ники, словно сделанная из тончайшего льда. Она разбилась — шелковый ворс персидского ковра немного смягчил падение, но чай расплескался тёмной кляксой, похожей на чернильное пятно. Несколько капель попали на белоснежную манжету её шелковой блузки. Ткань тут же потемнела, впитывая жидкость.
Ника вздрогнула, будто её ударило током. Запах улуна — дымный, терпкий — резко ударил в нос, вырывая из промозглого подвала обратно в кондиционированную прохладу пентхауса. Но холод кафельной плитки всё ещё ощущался на лбу. Ладонь помнила тяжесть ржавого железа.
Она посмотрела на разбитую пиалу. Три крупных осколка и крошево помельче. Белый фарфор, который ещё минуту назад держал тепло, теперь лежал на ковре бесполезной россыпью.
Мелодичный звон домофона разрезал тишину, заставив её вздрогнуть во второй раз.
Ника подошла к панели, обходя осколки. На экране был Лукас. Его лицо, чуть искажённое широкоугольным объективом, тёплое, живое, немного растерянное. За спиной — слепящий свет холла и кусок вечернего неба, уже тронутый багрянцем. Она нажала кнопку, открывая лифт.
Минуту спустя дверь в пентхаус бесшумно скользнула в стену. Лукас вошёл, и сразу что-то изменилось. Воздух стал другим. Запах горячего асфальта, тонкий аромат его одеколона с нотами кедра и бергамота, лёгкое облачко тепла от разгорячённой солнцем кожи — всё это ворвалось в стерильную чистоту.
— Привет, — сказал он. — Я был рядом, подумал… вот.
Лукас протянул ей небольшой свёрток из крафтовой бумаги, перевязанный грубой бечёвкой. Она знала эту лавку в старом городе — маленькую, затерянную между лавкой медника и мастерской, где выдували стекло. Там пекли финики, покрывали их тончайшим шоколадом и посыпали золотой пыльцой шафрана. Упомянула об этом однажды, в разговоре, месяца два назад. Он запомнил.
— Заходи, — сказала она ровно. — Только осторожно. Там разбито.
Ника посторонилась, пропуская его. Она смотрела, как он переступает порог, и в который раз отмечала, как не вписывается он в этот выверенный, стерильный мир. Лукас был из другой породы — из той, что не задерживается в стеклянных башнях, а живёт где-то внизу, в старом городе, где стены помнят ветер, а воздух пахнет не кондиционером, а жареным миндалём и кофе.
Ему было тридцать — на восемь лет меньше, чем ей, но эта разница чувствовалась не в чертах лица, а в той особенной, почти юношеской лёгкости, с какой он держался. Светлые, почти золотистые волосы вились крупными кудрями, непослушными, вечно лезущими в глаза. Кожа на лице, смуглая, обожжённая солнцем, странно контрастировала с этой светлой копной — такой контраст бывает у тех, кто много времени проводит на стройках под открытым небом. Загар лежал неровно, выгорал на висках до рыжеватого оттенка, и в этом тоже было что-то от его натуры: небрежной, нерациональной, живущей не по правилам.
Он был небогат — это читалось в простой льняной рубашке, застиранной до мягкости, в сандалиях, потёртых по швам, в часах с потрескавшимся стеклом. И его совершенно не смущало это соседство с мрамором, бетоном и чёрным деревом. Он чувствовал себя здесь так же свободно, как на своей захламлённой мастерской.
В нём не было амбиций. Точнее, они были — но совсем иного свойства. Он хотел реставрировать старый ветряк в районе Аль-Джадда, превратить его в библиотеку, где дети из пригорода могли бы читать книги под скрип столетних балок. Он хотел, чтобы его проекты не кричали о себе, а тихо, терпеливо служили тем, кто в них нуждался. И в этом его бескорыстии было что-то трогательное и одновременно чужое для Ники — слишком далёкое от её мира сделок, контрактов и выверенных рисков.
Но в этой лёгкости, в этой открытости, в этой готовности любить без условий было и то, что Ника называла про себя «слишком». Слишком сладкий. Слишком податливый. Слишком предсказуемый. Он не бросал вызов, не заставлял её напрягаться, не оставлял места для той острой, почти болезненной игры, которую она вела сама с собой все эти годы.
И сейчас, глядя, как он суетится с веником и совком, как аккуратно сметает осколки, она чувствовала только усталость. Не от него — от себя. От того, что не могла ответить тем же теплом.
— Твоя пиала… Ты не порезалась? Стой, я всё уберу.
Лукас уже склонился над осколками, и его кудри упали на лоб, почти коснулись пола. В этом жесте было что-то мальчишеское, беззащитное.
Ника прислонилась к стене и смотрела на него. Без внутреннего движения. Только лёгкая усталость от необходимости поддерживать разговор.
— Всё, — Лукас выпрямился, держа в руках совок с осколками. — Куда выбросить?
— Не выбрасывай. Положи туда.
Она кивнула на чёрную лакированную шкатулку у дивана — для вещей без немедленного назначения. Для отсроченных решений. Для того, чему ещё не пришло время.
Лукас послушно пошёл, ссыпал осколки в шкатулку, закрыл крышку, которая щёлкнула с тихим, почти музыкальным звуком. Потом вернулся на кухню, вымыл руки в медной раковине.
— Будешь чай? — спросила она, просто чтобы что-то сказать.
— Если ты будешь.
Ника заварила новый чай. Молча. Достала из шкафа другую пиалу — такую же белую, такую же тонкую, но незнакомую, без истории. Налила, поставила перед ним.
Он стоял у окна, смотрел на ночной город. Огни внизу уже зажглись, и небоскрёбы превратились в светящиеся кристаллы.
— Красиво, — сказал он, не оборачиваясь. — Иногда думаю: как можно привыкнуть к такому виду? Каждый день смотреть на это и не сойти с ума от счастья?
— Привыкаешь ко всему, — ответила она.
— Наверное. — Он повернулся, посмотрел на неё. — Ты сегодня какая-то… другая.
— Какая?
— Не знаю. Отстранённая. Ещё больше, чем обычно.
Ника пожала плечами. Не хотела объяснять. Не хотела говорить о том, что только что была в шестнадцати годах, в заброшенной больнице, на грани.
— Рабочий день был тяжёлым, — сказала вместо этого.
Он кивнул, принимая ответ.
Они стали пить чай. Говорить о пустяках — о его новом проекте, о погоде, о том, что завтра будет пятница и рынки в старом городе будут работать до полуночи. Ника отвечала односложно, но он, кажется, не замечал.
Он рассказывал о разрушенном ветряке, который богатый араб хотел превратить в библиотеку. О том, как они с бригадой разбирали завалы и нашли под слоем штукатурки кладку из розового песчаника. О том, как пришлось три недели уговаривать хозяина не сносить старую лестницу. О том, как вечерами, когда рабочие расходились, он оставался один, сидел на крыше и смотрел, как солнце садится за кварталы.
Ника слушала и кивала, думая о другом. О том, что его мир был ей чужим, но в этой чуждости было что-то успокаивающее.
— А завтра, — говорил Лукас, оживляясь, — на рынке в Аль-Фахиди будет тот старик, который делает украшения из кораллов. Помнишь? Ты ещё тогда сказала, что у него самые настоящие камни. Он привозит их из Рас-эль-Хаймы, сам ныряет.
— Мы можем сходить, — сказала она, и это было сказано не потому, что она хотела. А потому, что он так старался.
Лукас просиял.
— Правда? — спросил он, и в голосе его было столько надежды, что ей стало почти неловко.
— Правда.
Он сжал её руку — быстро, осторожно, будто боялся, что она передумает. Потом отодвинул чашку, поднялся.
— Тогда я заеду за тобой после обеда. Хорошо?
— Хорошо.
Она провожала его до двери. Перед уходом он задержался в дверях. Обернулся. Посмотрел на неё — долго, внимательно.
— Ника, — сказал тихо. — Ты знаешь, что я… В общем, если что — я рядом.
Она кивнула.
Он ушёл.
Дверь закрылась, и тишина вернулась — другая, не та, что была до него. Более лёгкая, более человеческая. Ника стояла посреди прихожей, вдыхая остатки его запаха, и думала о том, что завтра они пойдут на рынок. Она посмотрит на кораллы, на агаты, на старика с руками-картами. Может быть, даже купит что-нибудь. Что-нибудь простое. Живое. Настоящее.
Глава 3
На следующий день Ника проснулась рано, когда город ещё не успел надеть свою маску. Оделась просто: шифоновое платье нежного персикового цвета на тонких бретелях, лёгкие сандалии. Волосы распустила, и они упали на плечи тяжёлой, бледно-золотой волной. За год они отросли и потеряли ту вызывающую рыжину, которой она когда-то кричала миру о своём существовании. Теперь они были просто светлыми — почти прозрачными, словно время само смыло с неё всё лишнее.
Город встретил её жарой. Утренней, ещё щадящей, когда солнце только начинает набирать силу, а ветер с залива уже несёт влажность и соль.
Она пошла в сторону старого города — туда, где дома не упираются в небо, а жмутся друг к другу узкими фасадами, где мостовые выложены камнем, помнящим копыта лошадей, где воздух пахнет жареным миндалём, кофе и чем-то неуловимым, что она называла про себя «вкусом времени».
Старый город просыпался медленно, как нехотя. Лавки только открывались, хозяева выносили стулья, поливали тротуары из шлангов, перекидывались словами на языке, которого она не понимала, но который казался ей музыкой. Ника шла по узким улочкам, мимо стен, увитых плющом, мимо витрин, где на бархатных подушечках лежали украшения из янтаря и серебра, мимо кафе, где из открытых дверей тянуло свежей выпечкой.
На перекрёстке она остановилась.
Прямо перед ней, на низкой скамейке у фонтана, сидела женщина с ребёнком. Девочка лет четырёх с тёмными, как смородина, глазами и кудряшками, выбивающимися из-под панамы, сосредоточенно тыкала пальцем в струю воды. Каждый раз, когда вода ускользала, она звонко смеялась, запрокидывая голову, — и этот смех, чистый, ничем не отягощённый, ударил Нику в грудь.
Мать сидела рядом, смотрела на дочку, и в её улыбке было то особое, беззащитное счастье, которое
- Главное
- ⭐️Художественная литература
- Людмила Карвецкая
- Три лика любви
- 📖Бесплатный фрагмент
