Французское счастье Вероники
В приложении удобнееQR для скачивания приложенияRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

Читать бесплатно онлайн книгу автора  Французское счастье Вероники

Марина Хольмер

Французское счастье Вероники

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»


Редактор (издательство Водолей) Евгений Кольчужкин





18+

Оглавление






Часть I.

Ника, Верка, Véronique


«…le plus cher passé semble un décor déteint,

Où s’agite un minable et vague cabotin.

Il est de mornes jours las du poids de connaître…»


«Самое дорогое прошлое кажется блеклой декорацией,

Где суетится потрепанный, размытый клоун.

Бывают тоскливые дни, утомленные грузом знаний…»

Альбер Самен

глава 1.
Закрой окно, Вероника!

«Окно! Закрой окна! Закрой! Верка! Вера, закрой окно!»

Вероника бросает бутерброд и резко ставит чашку на стол. Горячий чай выплескивается на руку. На животе растекается пятно. «Черт! Черт! Черт!» — Вероника трясет футболку, отодвигая мокрый жар от тела. Так и несется в комнату, приподнимая на бегу неприятно липнущую ткань. Мать кричит, стучит чем-то по табурету и по всему, куда может дотянуться.

— Мама, что снова случилось? Какие окна? Они закрыты! — уговаривает ее дочь, отодвигая табурет. Мать пытается его с ненавистью толкнуть, но не дотягивается. Она рывками приподнимается, а потом в изнеможении падает на постель.

— Вера! Была гроза! — Мать тяжело дышит. — Окна распахнулись! Ты что, сама не видишь? Все залило! Иди туда, закрой! Не стой тут, зачем стоять-то? И не хватай меня! Я знаю, что говорю!

Вероника оставляет ее, понимая, что история с распахнутыми окнами, которых мать почему-то боится, сама по себе не закончится. Она подходит к окну. Раздраженным рывком раздвигает шторы. Считает мысленно до пяти, глубоко вдыхая и с силой выталкивая из себя спертый воздух комнаты.

— Мама, вот, смотри. Видишь? Окна закрыты. И нет никакой грозы. Все тихо. Тебе приснилось, наверное, что-то плохое — вот и гроза и…

— Закрой! — упрямо и с нескрываемой злостью требует мать. Она приподнимается на локте и смотрит на дочь желтыми глазами. — И давай, иди, возьми тряпку и вытри пол. Вон, я вижу, залило весь паркет. И не спорь со мной, Вера! Как была ленивой, так и осталась. Грязью зарастешь… Вот когда я была в твоем возрасте, я всегда матери помогала… И у нас был порядок, чисто, все зашито-заштопано… Сейчас не так… И окна-то нормально закрыть не можешь — всегда раскрываются, как дождь… Вот как раз только что и была такая гроза. А мать не видит, не слышит… Прямо дуру из меня делает…

Мать переходит на ворчливое бормотание с редкими вкраплениями-окриками: «Верка, бу-бу-бу-бу… Верка, окна! Бу-бу-бу-бу-бу… Окна». Но и они теряют силу. Мать сползает вниз, на подушку, которая мягко принимает ее горячечную голову на свои белые берега. Вероника стоит у окна, спиной к комнате, вглядываясь в темноту. Пусть она ленивая, пусть… Она не будет спорить… Она знает: нужно чуть-чуть еще подождать — и мать успокоится, повернется на бок, к стене, и заснет. Каждый раз повторяется одно и то же. Дались ей эти окна!


                                         * * *

Мать может оставаться одна, но не хочет. Вероника уверена, что все не так плохо, а эта навязчивая идея про распахнувшиеся от грозы окна и залитый пол — всего лишь игра, игра для привлечения внимания. Она не верит, что мать стала такой на самом деле: с упадком сил, несдерживаемыми приступами ярости, галлюцинациями, мешаниной из дат, людей и дней недели. Почему такое происходит именно тогда, когда остается с матерью она, Вероника? Это перед ней разыгрывается спектакль. Это для нее сгущаются краски. Это ее мать заставляет чувствовать себя ничтожной и виноватой, чтобы потом требовать выполнения любого старческого каприза. Это ей должно стать стыдно, когда она куда-то отлучается, даже если совершенно не нужна для сопровождения матери по дневной круговерти. Вероника старается не отвечать. Она замыкается в себе. Душа погружается на темную глубину. И оттуда она глядит, как ее жизнь улетает наверх, далеко, куда-то туда, к голубому лоскуту недосягаемой свободы.

Тетушка, неблизкая родственница, одинокая и добросердечная, не жалуется ни на окна, ни на приснившуюся матери грозу, ни на старческие капризы. Она призвана сюда племянницей и Божьим промыслом, как она сама всем тихо говорит, и смиренно качает седой головой. Вероника допытывается, задает разные наводящие вопросы, заходит то справа, то слева. Ведь на прямые и конкретные пожилая женщина бессменно дает одни и те же, самые благодушные ответы. «А ничего особенного не происходит. Все спокойно, мы разгадывали кроссворд», — говорит она. Или так: «Мы читали и смотрели программу по телевизору, очень интересную. Эту, ну, ну которую еще и на прошлой неделе… Не помню, какую»…

Да, что они вместе читают и что смотрят, не помнят ни тетка, ни мать, которая получает истинное удовольствие от управления родственницей, как послушной старой лошадью.

Тетушка со всем соглашается. Она терпит или обладает таким истинным, из истоков, христианским пониманием ближнего, что не позволяет себе жаловаться на стра­дания. Оставаясь у них ночевать на узкой продавленной раскладушке, придвинутой почти вплотную к материной кровати, чутко вскидывается ночью на любой призыв или стон. Мать удовлетворенно засыпает, получив чаю — обязательно из любимой чашки с размашистыми розами. В любой другой — не в розах на фарфоровых стенках — мать отказывается принимать чай из добрых рук. Может и опрокинуть, а потом насмешливо, как кажется Веронике, показно-смиренно просит прощения.

Или мать вообще ничего ни от кого не хочет, а только, вскрикнув или глубоко вздохнув, поворачивается на другой бок. Тетка же немедленно вскакивает и бросается к ней — хорошо, что недалеко. Садится на край кровати, не зажигая света. Нащупывает в скользящих по комнате ночных наэлектризованных отсветах руку матери или сползшее одеяло. Вероника слышит, как она настоятельно рекомендует матери повернуться именно на правый бок. Представляет, как тетушка поглаживает ее плечо, подтыкает одеяло и с готовностью ждет хоть какой-нибудь просьбы. Мать, со сна не разобравшись и вовсе не желая просыпаться ни на чай, ни ради правого, правильного бока, посылает добрую тетушку заняться своими делами, если не спится.

Вероника после такой несправедливости успокаивает расстроенную женщину, отпаивает на кухне чаем с мармеладом и всячески рекомендует не поддаваться на материны провокации. Тетка мелко кивает, пьет горячую, чуть подкрашенную дважды использованным чайным пакетиком воду. Подпирает щеку дрожащей от обиды рукой. Через день или ночь все повторяется снова.

Изредка она собирает свои непонятно чем всегда наполненные сумки. Говорит сама с собой, полуразборчиво, но всегда умиротворяюще, и суетится больше обычного. Поглядывая искоса на мать, тетушка дожидается, пока та заснет или просто отвернется ото всех, всем своим видом, взглядами и вздохами показывая усталость от постоянного, до приторности навязчивого ухода. И только потом потихоньку, стараясь не наступить на скрипящие у кровати паркетины, тетка начинает двигаться, почти отползать к двери и дальше, дальше, в прихожую, чтобы, проскользнув темной бесформенной массой по лестничным пролетам, раствориться в синеве улицы.

Мать, если не спит, в первые минуты с облегчением вздыхает. Потом щелкает пультом в поиске душещипательных сериалов, которые тетушка обычно осуждает и норовит подменить на концерты классической музыки. Но уже через полчаса мать начинает звать Веронику, придумывая разные нужные и ненужные просьбы. Выжидающе стянув рот в одну жесткую линию, мать смотрит в одну точку на ковре. Что бы дочь ни делала, все не так, не вовремя, через силу, сама-то никогда не поймет, что нужно. Приходится просить любую мелочь, напоминать о самом простом… Мать не хочет ни в чем уступать, тем более что верная Полина ее на время, но бросила. Она убеждена в своем праве, требуя внимания и заботы. Пусть старается, на то она и дочь.

Вероника возвращается как-то домой чуть раньше временного стыка между уходом родственницы и своим привычным часом. Она тихо входит и, замерев с ключами в руке, слышит, как на кухне громко закипает чайник. Через несколько секунд сдвигается со скрипом стул. Голос матери отчетливо и властно произносит: «Понаставили тут всякого, пройти негде. Хочу чаю. И к чаю чего-нибудь… Верка, как всегда, ничего не купила вкусненького! Ан нет, вон пряники наверху! Дай-ка, дай-ка мне сил, достану или нет?» После этих слов что-то падает, звенит, а потом — наверняка кулек с пряниками, не иначе — бухается нечто мягко-тяжелое и шуршащее.

Вероника сливается с темнотой прихожей, затаив дыхание от любопытства и приоткрытия истин, а потом громко хлопает входной дверью: «Мам, это я! Пораньше освободилась! Как тут у вас дела?» Она почти распластывается на полу и подглядывает снизу за тем, что происходит на кухне. Многого она видеть не может. Зато совершенно отчетливо ощущает, как взметнулись над кухонным столом зеленоватый испуг и паника матери, застигнутой врасплох. Блаженный момент!

Когда Вероника, подождав чуть-чуть, выходит на свет, мать уже сидит, грузно осев, в углу, в изнеможении опустив руки.

— Вот, — тихо, с придыханием произносит она, — а я тут одна… Полина ушла, чаю мне не сделала… Самой пришлось… Еле дошла… Посижу уж тут немного, если дошла. Хоть чаю попью, как человек, за столом. А ты иди, руки мой, раздевайся там… Поужинаем…

— Все в порядке, мам? — Вероника делает обеспокоенное лицо, несмотря на то, что не верит матери ни капельки.

— Ох, — она тяжело выдыхает, — да сама толком не пойму. Какое уж тут в порядке? Вроде бы мне поначалу было ничего, и даже голова не кружилась, а как дошла сюда, так все силы и ухнули куда-то.

Вероника наливает ей чаю. Ей кажется, что чашка хрипло скрипит, принимая горячую ношу, а розы еще больше краснеют.

— Посиди со мной, доченька, — нежным голосом просит мать, оглядывая критическим взглядом ее джинсы, рубашку и лицо почти без косметики. — Куда ходила-то? Работу искала? И как? С кем-то приличным встречалась? Что ж ты мне ничего не рассказываешь, не говоришь со мной, как будто мы не родные… Все с подружками, небось, обсуждаешь, а со мной ни слова…

Вероника вздыхает. Только начни что-то рассказывать, только поддайся на эту располагающую к откровенностям задушевность, только поверь в то, что ее жизнь, которую мать приговорила к гильотине после развода, может еще трепыхаться и даже заново учиться летать, — пропадешь. Сколько раз ей хотелось поделиться с матерью, как раньше, в юности, разными радостями и сомнениями, сколько раз хотелось почувствовать почти забытую нежность, интерес… И делилась. И рассказывала. И ставила матери ее любимые французские песни Джо Дассена или Мирей Матье. И слушала в который раз про то, как по Москве разгуливали модели Christian Dior, чему мать в далеком 1959 году стала счастливой свидетельницей.

Через пару часов или через пару дней все, что она, разомлев от вечернего чая, дарила, как нежнейший кусочек бисквита, летит ей в голову. Ее откровения возвращаются буме­рангом. Правда, за время полета семейный бумеранг успевает сменить цвет и отточить края. Когда он, с неизбежностью приближаясь, обрушивается на нее с хорошо отмеренной силой и точностью, становится больно до рези в глазах. Слова застревают в горле. Их можно только выплюнуть, выхаркать потом со слезами и размазанной тушью.

Вероника зарекается: ни за что больше матери ничего не рассказывать. И каждый раз ее тянет на огонек вечерней полузабытой близости, как ночную бабочку на обманчиво теплый, но губительный свет лампы. Раны кровоточат и долго не заживают. Мать знает, куда бить и когда.


глава 2.
Улица над железной дорогой

Вероника сбегает по лестнице, как в детстве, подскакивая на ступеньках и отбивая ритм по черным перилам. Толкает тяжелую подъездную дверь и выскакивает на свет. Смотрит вокруг с жадностью — весна, солнце, сумасшедшие птицы. Свобода одним словом!

Дорога идет по задворкам длинных девятиэтажек с магазинами, выходящими прозрачными лицами-витринами на проезжую часть, а разгрузкой и пустой тарой внутрь, во дворы. Там, дальше, непарадные выщербленные тротуары ручейками втекают на настоящую улицу.

Особенной системы в кое-как разбросанных многоквартирных муравейниках здесь нет. Когда-то застройка района бывшей заставы с деревянными домами и малоэтажными, уже ненужными в новой жизни, облупленными полуособняками велась спонтанно: может, после очередного пожара, а то и заодно с наведением городского порядка в неда­лекой Марьиной Роще. Типовые пятиэтажки сменяются некрасивыми башнями из двенадцати низких потолков с вываливающимися зачастую наружу, как рвота, мусорными отсеками.

Дворы в неумелой попытке советских архитекторов создать зеленый уют размазывают урбанистический пейзаж. Здесь, между вокзалами и центром, они топорщатся необжитыми скамейками. Оставшиеся от прошлого стояки с перекладинами напоминают то ли о дворовом волейболе, то ли о снятых качелях, то ли об еще не исчезнувшей привычке хозяек развешивать на них зимой ковры для чистки снегом. Дети тут почти не играют.

Вероника выходит из дома, щурится на солнце, вдыхает полной грудью весенний воздух. Проводит рукой по коротким темным волосам и взъерошивает их на затылке. День выдался прекрасный. В свой выходной ей удается сбежать, оставив мать на попечение тетушки, которая, конечно же, не преминула ей попенять на праздность намерений. Именно такие старомодные слова из лексикона обитательниц женского монастыря Вероника мысленно произносит за тетку Полину. Не старая дева, но вот ведь стала какой правильно-скучной, иногда даже занудной… По ее убеждению, Вероника должна любую свободную минуту посвящать дому, матери и заботам. Работа — забота — работа — забота… Вероника улыбается. Почувствовав себя хотя бы на время легкой, независимой, она подставляет лицо свежему весеннему ветру.

— Пусть идет, — оборвала мать и в этот раз ворчание родственницы, — может, найдет кого! От нее и так мужики бегут, как… как от одной моей бывшей подруги! Та, хоть и одевалась в лучших московских комиссионках, но разве недовольную рожу платьем прикроешь? А мужика-то на мякине не проведешь! Ему радости хочется… И ведь она тоже правду не хотела слушать… Так пусть Вера уж лучше по улицам шляется, чем тут с кислой физиономией сидеть. И делать ничего не делает, и любви от нее никакой…

Слова были обидными. Вероника вскинулась, покраснела, хотела ответить, но увидела глаза тетушки, умоляющие и призывающие к смирению, и промолчала. Сглотнула, как подавилась невысказанной резкостью. Тетка Полина прошаркала на кухню. Мать выжидающе склонила голову. «Ну что скажешь? Не права я? Права! Вот то-то и оно!» — читалось на ее лице. Потом она криво усмехнулась, довольная тем, что удалось задеть дочь, и включила телевизор.

Вероника выскочила в коридор. Чуть не столкнулась с теткой. Та несла матери очередную чашку то ли успокоительного чая, то ли полезного компота. Когда-то громкая, собиравшая большие компании гостиная лежала нейтральной полосой между материным жизненным средоточием и Вероникиной комнатой. В окне виднелась солнечная улица. Стекло было мутным, не мытым с осени, а маленький балкон выглядел запущенно-унылым. Взгляд переступил через ненужное. Нестерпимо захотелось туда, за пределы душной квартиры, в зовущий красками и звуками мир большого города, где так легко раствориться и плыть, плыть по течению.

— Никочка, ты просто обязана поехать посмотреть первую станцию метро за МКАДом! Я накануне специально ездила! Оказывается, она уже больше года как открылась! А я про­пустила такое событие… Называется «Бульвар Дмитрия Донского», напоминает «Комсомольскую», наш величественный дворец! Попроще, конечно, немного, но тоже очень-очень красивая! Моя мамочка, когда была жива, всегда следила за открытием новых станций и направляла меня туда… Вот, не дожила мама… Как бы я хотела ей рассказать, что и сегодня, в начале двадцать первого века, наше метро, лучшее в мире, строится и ширится! И уже вышло за пределы Москвы!

Тетушкин голос становился все тише. Вероника уже сбегала по лестнице, дежурно обещая обязательно все бросить и поехать за МКАД. «Взрывы в лучшем в мире метро в 2004 году она не помнит, а вот новая станция — это да!» — Вероника всегда завидовала избирательности теткиной памяти.


                                         * * *

Вероника пыталась научить мать пользоваться микроволновкой, чтобы в ее отсутствие разогревать приготовленную и разложенную порциями еду. Печка была дорогой, денег было жалко, но Вероника решила идти в ногу со временем. Ее встретило стойкое сопротивление.

— Ни за что! — заявила мать. — Я смотрела передачу о том, что эти волны облучают не только еду! Потом облучается и все внутри, и главное — страдает мозг того, кто пользуется этой новомодной жутью.

Дочь, конечно, промолчала. Последнее время она старалась замыкать внутри себя, как электрическую сеть, все, что неслось от матери на парусах обид, старости и разочарования. Ей очень хотелось сказать, что мозгам матери уже по всякому хуже не будет и никакая микроволновка им не страшна. Не стала. Сдержалась. Вот так ответишь, кинешь что-нибудь резкое, а потом будешь пару дней зализывать свою несдержанность, а то и жалеть. Жалеть уже притихшую мать и немного себя.

Попробовала приучить к современной технике тетушку. Не тут-то было: набожная тетка в свою очередь, как услышала, замахала руками и запричитала что-то про нечистый дух в доме и про то, что батюшка не велит всякими такими грешными приспособлениями отравлять себе жизнь.

— Мы уж как-нибудь сами справимся, — сказала она, подсаживаясь на кровать к матери, которая в изнеможении от спора с непутевой дочерью откинулась на подушки и пыталась нащупать спасительный пульт от телевизора. — Мы уж точно справимся, правда? И подогреем все на сковородочке! И без волн этих обойдемся, и электричество зря жечь не станем…

«Да уж, — подумала Вероника, — одинокой тетушке микроволновка точно не нужна. И тут дело не только в электричестве — просто одним конкурентом меньше».


глава 3.
Параллельная жизнь

Тетка Полина бросилась ухаживать за своей двоюродной сестрой с самоотверженностью и полной самоотдачей. Отлучить ее от исполнения родственного долга хотя бы на время выглядело делом немыслимым, неблагодарным, невежливым, да просто нельзя.

Когда-то у тетки был муж. На тридцать пятом году их сов­местной, хотя и странно параллельной, жизни у него обнаружилась вторая семья. То есть как раз тетушка и обнаружила, а до этого все текло обычно, слабо-привязанно, объединяя двух молчаливых людей малогабаритным жилым пространством где-то за Речным вокзалом. Бездетная, тетка всю себя отдавала то одним родственникам, то другим, а больше всего — своей матери, с которой каждый день после работы ездила гулять и обсуждать советские новости.

Веронике тоже перепадало немного заботы: в детстве ее обязательно каждый раз брали на первомайскую демонстрацию. Племянницу приобщали к жизни страны и идеям коммунизма, в которые тетушка безоглядно и истово верила, как нынче в бога.

Муж был себе и был. Фотографии за стеклом в громоздкой, купленной еще по талонам или профсоюзной очереди, стенке из темного дерева напоминали о юности, о поездках в Кисловодск, о молодости, о любви. К тому времени, которое уже пришлось на память Вероники, общими оставались только эти фотографии. Муж не роптал, как будто так и надо. С пониманием и бескорыстным терпением он соглашался со всей важностью добросердечных обязательств жены.

Правда, настал один прекрасный день, когда он понял, что, оказывается, длится такой период уже давно. Муж вдруг осознал затянувшееся, ставшее собственной кожей одиночество. Так бы оно и тлело почти погасшими угольками, если бы не случай. До этого случая у него всегда было место, куда уйти. Оттуда он и смотрел на мир, который молчал вместе с ним или шелестел опадающей листвой, как его привычные к смене похожих лет мысли, или стоял, замерзший под снегом, как его душа.

Он любил лес, раскинувшийся вдоль реки, еще не оцивилизованный к тому времени коробками разноцветных новостроек. Он находил разные коряги, обрубленные ветки с рогатыми сучьями, маленькие выкорчеванные пеньки у грубо посаженной скамейки. Он видел в этих деревяшках что-то особенное, запрятанное, живое. Оно потом реализовывалось в его умелых руках то в вешалку, то в высокий, разветвленный, как дерево, насест для горшков с цветами, то в подставку для ручек-карандашей. Вероника долго берегла одну такую — винно-красную, покрытую лаком, наполненную одновременно первобытностью природы и теплом человеческих рук. Теткин муж долго и безропортно занимал отведенное ему место, пока, как спрятанную красоту в пеньке, не нашел что-то, точнее кого-то, и для себя, когда его жизнь к тому времени наполняли лишь семейное одиночество и лес с корягами.

Супруга скандалов устраивать не умела и не хотела. Да и муж выглядел растерянным, виноватым, хотя было понятно, что сдаваться он не собирается. Он прошел, уже преодолел в мыслях эту границу между прошлым и будущим, которая разделяла двух женщин, как лесная просека. Оставались лишь формальности. Собрав вещи, жена, уже и без формальностей бывшая, уеха­ла в доставшуюся в наследство от матери квартиру — полную копию той, которую оставила там, за Речным вокзалом, с деревянными вешалками. В тот район, с рекой и лесом, она больше никогда не ездила.

Тетушка менять ничего в доставшемся ей жилье не стала. С еще большим вдохновением она бросилась в жизнь всех, кому оказалась нужна ее помощь. Позже она признавалась Веронике, что только уход за теми, кому было хуже, чем ей в тот момент, помог примириться с переломом в жизни, с предательством мужа, которому десятилетиями варила каши. Она не уставала рассказывать, как прятала кастрюльки в специальный ватный рукав, чтобы не остыли. Оказалось, что тяжелее всего ей было отказаться от нежности, с которой думала о муже в метро, по дороге от одной конечной станции до диаметрально противоположной.

Тогда же пришло к ней и просветление с помощью двух соседок — они нанесли ей иконки, тоненькие брошюрки с молитвами и бумажные цветы. Постепенно с их помощью все встало на свои места. Стоило коснуться любого из казавшихся ранее несправедливыми жизненных узелков, как они распутывались. Главным, в чем ей помогли соседки со своими иконками, стало смирение перед судьбой, которая по чьему-то замыслу может то ласкать, то наказывать.

Так тетушка вошла и в их с матерью жизнь не наездами и гостями, а плотным каждодневным участием. От кого из близких она узнала, что им нужна ее помощь, было непонятно. Впрочем, мать не теряла связи с родными, которых презирала, но не вычеркивала. Они перезванивались, встречались на торжествах-похоронах, куда приглашали всех родственников, кого удавалось обнаружить в городе и на этом свете.

Мать дурила. Она, по-видимому, так горько плакалась на свою судьбу после развода дочери, так жаловалась на безрадостное житье, непонимание и в целом донельзя слабое здоровье, что тетушка поняла: ее здесь ждут. И бросилась помогать, спасать, убеждать «съесть еще кусочек» или выпить необходимый для пищеварения-успокоения-сердца-горла-сосудов-суставов отвар…

Близки они не были. Мать посмеивалась всегда над суматошной Полиной, устремленной мыслями в коммунистическое будущее. Называла малахольностью ее желание всех облагодельствовать. Полина никогда не обижалась. Теперь это оказалось кстати. Мать ожила. Вероника тоже.

Так жизнь зашла на новый разворот вместе с новым веком, взбежала по рассветным улицам на московские холмы и понеслась теперь, резво подбрасывая ноги, как молодая кобылка. Тетка приходила, готовила, кормила, оставалась ночевать, чтобы утром охватить своей заботой даже сонную Веронику. Мать помыкала Полиной и, закатывая порой глаза от излишней суеты вокруг ее дивана, была счастлива вручить ей все заботы о самой себе.

Вероника не то чтобы обрела свободу, но получила наконец некоторую дозу кислорода. Не болезни, не катаклизмы — ударом для матери стал ее развод. Женщина не могла простить Веронике собственных несбывшихся ожиданий, обрыва ее недолгого, но столь долгожданного покоя с мужчиной в доме. Пусть этот мужчина и был чужим, дочерним, пусть не совсем таким, как виделось матери в мечтах. Но она с первого момента восприняла его как свою собственность, как гавань. Правда, дочь подкачала. Не сберегла, вертихвостка, такого положительного парня и накатанную жизнь под мужским плечом. Так вместе с разводом дочери рухнул весь мир матери.

Вероника удивилась. Она сгребла в сторону руины несостоявшегося счастья, постаралась переступить через них и пошла бы себе дальше, если бы не мать. Нет, ни инфарктов, ни инсультов не случилось, но мать слегла и впала в депрессивное состояние с всплесками истерической и полубезумной агрессии. Врачи не находили ничего критического. «Все более-менее, в соответствии с возрастом, — говорили они, — может, попить успокои­тельное, витамины. Вот вам рецептик для лучшей работы сердечной мышцы. А давление — уж извините — сами понимаете, уже никуда не деться, да и сосуды тоже… Хорошо бы лечь в стационар, пообследоваться, подлечиться».

От больниц и разных клиник мать наотрез отказалась. «Сами справимся», — она посмотрела на дочь. Дочь стояла у двери, подпирая косяк. Ей казалось, что мать подпитывается чужой энергией, вниманием к себе и своему здоровью, которое вроде бы и ничего, но кто там его знает наверняка… Совершенно очевидно, что мать пыталась построить шалашное подобие жизни на том пустынном берегу, откуда дочь не только прогнала мужа, но и сама того и гляди, сбежит. И этого допустить было уже никак нельзя.

Вероника задыхалась, разрываясь между домом и поиском стабильного дохода. Дочь отрабытывала свой развод. Тетушка появилась как нельзя кстати. Она приехала и связала женщин, предъявляющих друг другу счета, той нитью глуповатых вопросов, непонимания, наивности и желания помочь, на которые было сложно не ответить. И это объединение разобиженных обитателей, разбросанных по разным углам вытянутой квартиры, откликнулось со временем размягчением стоящей колом, накрахмаленной до белесой еле сдерживаемой ярости, домашней атмосферы. Потом подтянулись общие чаепития, худо-бедные разговоры о новостях, погоде, общих знакомых, планах по ремонту кухни с подтеками на потолке…

Дав себе разрешение отойти в сторону, получив немного времени в личное пользование, Веронике удалось найти работу. Как-то вдруг все сложилось.


глава 4.
Рискованность предприятия

Параллельно шумной и насыщенной выхлопами, светофорами и звуками улице проходит железная дорога. Да, сначала идет линия домов, понатыканных вразнобой и вразноряд, потом — улица, которая носит окраинную и тревожную кличку Вал. Дальше, понизу, лежит утопленное узкое железнодорожное полотно, где периодически подрагивает на стыках рельсов негромкая параллельная жизнь.

Прямо рядом со светофором, на перекрестке, можно спуститься по скрипящей деревянной лестнице. Потом, поглядев налево-направо, с замирающим от рискованности предприятия сердцем, перебежать по дощатому настилу рельсы и шпалы, как на каком-нибудь далеком переезде.

Когда-то у Вероники на той стороне от железной дороги, среди уже — и не вспомнить, которой по счету, — улиц Ямского поля было дело. И дело оказалось запоминающимся — не то чтобы любовь, но первый сексуальный опыт. Правда, романтический прорыв с дорогой через железку от дома к дому закончился быстро, как раздавленный поездом.

Сексуальность взрывалась под руками, требуя немедленного воплощения в жизнь. Гормоны становились видны невооруженным глазом. Нетерпение покалывало потеющие ладони. Вероника мечтала побыстрее отбить от своей жизни ненужные куски советского женского воспитания.

Ключом к легкости и радости должен был стать разрыв к чертям тонкой биологической материи. Сколько можно обнимать, обхватывать саму себя по ночам, а потом засыпать на узкой кровати, представляя иные, жарко мужские объятия? А сколько неплохих возможностей было упущено в студенческие годы из-за ступора неуверенности, нависшего черным крылом «нельзя» и стыдного «что скажет мама»?

Все вокруг тогда, в то лето, дрожало и вибрировало под многовольтным напряжением влюбленности. На перекрестках обнимались выпадающие из временного кондоминиума сверстники. По ночам взвывали сиреной коты. Даже голуби переставали на время драться из-за крошек и целовались… «Я рассердился больше всего на то, что целовались не мы, а голуби…»[1]. Да, именно так и было.

Сдавливало колючей завистью и вонзалось в сердце обручальное кольцо у последней незамужней однокурсницы. Первые, самые некрасивые, уже давно там побывали, а некоторые даже вернулись обратно — кто с ребенком, кто без. Как они с Верой потешались над ними! И как Веронике тайком тоже хотелось крутить небрежно на безымянном пальце тоненькое колечко принадлежности к взрослому и таинственному миру… Вере, правда, она не говорила об этом. Она никому не говорила и смеялась, изображая этих куриц.

«Вы злые, девочки, — поддевала их мать Вероники, обожающая сидеть с ними на кухне. — А ты сама, Никочка, лучше бы подумала о том, чтобы вовремя выбрать… Хватит уже прыгать по разным компаниям, сосредоточься… Вон Маргарита Петровна хотела познакомить с племянником. Он аж из Америки готов был приехать — на тебя глянуть. Почему не согласилась? Не надо сводничества? Сама, сама… Вера, а ты что молчишь? Хоть бы ты ей сказала! Пора быть серьезнее! Вертихвостки»!

Мать называла ее тогда Никой. Это сейчас она Верка. Мать специально так…

Да-да, они с Верой смеялись над однокурсницами с чувством превосходства, с высокомерием свободы от всяких матримониальных условностей. Правда, всеми достоинствами, позволяющими себе подшучивать над простыми и наивными дурнушками, обладала только Вера. Она небрежно бросала миру свою красоту, как сумку с книгами увязавшемуся однокласснику. И мир восхищенно подхватывал ее, появляясь в виде то красавца-кавказца с «Арагви» и ящиком мандаринов, то скромного юноши из МГИМО с каким-то чумовым шарфиком из самого Парижа…

Вероника, у которой и имя-то было с довеском, а не звучное и пропорциональное, подтягивалась за Верой. Ей было немного не по себе — она понимала, что примерила не свое платье. И чуть завидно. А может быть, и не чуть. И те яркие чувства, которыми Вероника приросла к подруге, она не испытывала никогда и ни с кем. С уходом Веры из ее жизни все внутри смазалось и усохло. Платье, ставшее почти собственной кожей, соскользнуло с плечиков и, как чудеса у Золушки в полночь, превратилось в золу.

Но тогда Вероника пропускала ворчание матери мимо ушей и уносилась с друзьями то в очередной поход по Кавказу, то спонтанно в Питер на ночном поезде. Просто время еще не пришло.

И вот теперь, в исполнении намеченной инициации, Вероника переходила по деревянному настилу и возвращалась тем же путем. Светофор подмигивал. Троллейбусы замирали перед переходом, большие, прирученные, добродушные. А один раз она просто осталась с другой стороны, чтобы изменить течение жизни и исправить ее запоздало недовинченные винтики.

Порыв желания был ожидаем, отозвался в ней чувственным прикрытием глаз с абсолютно трезвой мыслью: диван скрипучий и не вполне чист. Таким он и был, но хозяина это не беспокоило. Его руки расстегивали, забирались под, снимали, сбрасывали, ласкали. Вероника приоткрыла глаза и пожалела об этом: то, что она увидела, оказалось неожиданным. Форма — ладно, не девочка поди, но размер! Но жуткий фиолетовый цвет! Ей совершенно не хотелось иметь к этому отношения. Правда, отступать было поздно. Тогда она побыстрее снова закрыла глаза и постаралась стать тем, чем принято. Сама вызвалась совершить то, чего от женщин ждут миллионы лет.

Партнер ошалел от чувств, прилива крови и того, что произошло. Он был поражен внезапной ненакатанностью процесса. Избранный для совершения прорыва отнес Веронику в ванную и подвывал за дверью. Вероника пребывала в неглубоком трансе, но под холодной водой быстро пришла в себя и привычным движением просто смыла кровавые подтеки. В полутемном коридоре были свалены то ли покрывала, то ли старые пальто. Она перешагнула через тряпье поступью королевы. Не заметив тянущихся к ней рук, не глядя в смущенные, молящие о прощении глаза, Вероника прислушивалась к себе. Потом сказала: «Пойду я, наверное, мне пора».

Он был готов ее нести до дома на руках, по тому самому деревянному настилу под отдаленный свист поезда или накатывающие сверху звуки улицы. Вероника, сдерживая восторженное биение сердца, дерзко смотрела на мир вокруг и точно знала, что теперь все изменится. Еще она знала, что ничего не расскажет Вере. По умолчанию, подруги уже давно вошли во взрослую жизнь, которая позволяла смеяться над дурочками с колечками.

Выглянув в окно своей комнаты часа через два, уже в ночи, ей показалось, что среди кустов маячит его белая футболка. Он ждал, переживал. Он чувствовал в себе набухающую в разных местах ответственность и рисовал будущее с Никой, которая его чем-то зацепила. Назавтра он заявился с букетом огромных белых роз для торжественного предложения руки и сердца.

Вероника обещала подумать. Розы были поставлены в вазу под материны ахи и долго сохраняли свежесть. А она уехала после защиты диплома в экспедицию копать курганы IX века где-то в верховьях Волги. Когда вернулась, новизна переживаний спала, заменилась новыми, уже более осознанными, с открытым и освоенным удовольствием. Потом и отношения начала лета затерлись среди других дел, людей, впечатлений, пока полностью не исчезли, как те белые розы. Остался в памяти лишь фиолетовый цвет. Вспоминалось и блеклое продавленное ложе, покрытое, как потертой попонкой, равнодушной убогостью квартиры на одной из улиц Ямского Поля. Над всем этим заскорузлым убранством, несмотря на любовный порыв, оглядкой всполохивал страх — Вероника боялась, что обязательно кто-нибудь войдет.

Мать потом рассказывала, что стала почти что свидетелем потери дочерью невинности. «Вот тут, тут, прям на этом самом диване оно и произошло», — рассказывала она тетке, показывая рукой, как в музее, на один из экспонатов непутевой жизни дочери. — И ведь не стыдно ж было! Могла любого приличного парня оттолкнуть — прыгнула-таки в постель до брака-то! А этот — удивительно, но нет, не оттолкнулся. Даже наоборот — приходил! И просил! И меня просил, умолял: хочу жениться на вашей Веронике! Я для нее все сделаю! А эта вертихвостка посмеялась и отправилась с рюкзаком какие-то могилы копать. Вот и докопалась до одиночества. Мы ведь не так ее воспитывали, правда?»

Тетка кивала с понимаем и чуть расширенными от ужаса глазами. Вероника мать не переубеждала. Бесполезно. Да и какая разница, какой именно диван принял на свои покачивающиеся ножки ее девственность? Даже нет разницы, чья тогда была квартира.

                                         * * *

Загруженная траспортом, полная угловатой некрасивости, улица тянется до вокзальной площади. Вероника не любит ни ее блеклых красок, ни ее гула, ни ее запаха окраинности.

К площади Вероника выходит переулками, сходящимися под углом на развороте трамвайных путей. Теперь трамвай отодвинули, рельсы с гусиными лапками стрелок разобрали. Там идет стройка. Старообрядческая церковь выглядит потерянной. Она осталась без поддержки двухэтажных заставных построек — их снесли первыми. Потом на их месте открыли бензозаправку, которая тоже долго не продержалась. Церковь, как старушка, становится меньше ростом — вокруг растут здания, как сорняки-мутанты, захватывающие и подминающие под себя квадратные метры, пухнущие в цене.

Веронике хочется позвонить старым друзьям, сесть на метро и помчаться туда, к ним, чтобы все-все обсудить, пожаловаться на жизнь, на мать, на свое неказистое существование. Она бросает взгляд на вход в метро, на толпу привокзального народа и нащупывает мелкие деньги в кармане. Вместо того чтобы спуститься под мост, она поворачивает налево, идет по краю площади, как по берегу моря, и выходит на Тверскую. Там кипит совсем иная жизнь. Вероника думает, что и одета как-то не так, и у нее нет цели… Потом ее затягивает полноводный людской поток. И вот он уже несет праздную Веронику вниз, туда, где прохожих становится все больше, где день взрывается радостными приветствиями, где один за другим открывают двери новые магазины с высокими окнами витрин. Город дышит безмятежной и безличной свободой.


глава 5.
В полудреме

Время нарезает круги, оставляя на каждом зарубки, уплотнения, пустоты. Мать, освоившись в теплой тетушкиной заботе, говорит: «Жизнь проходит зря, посмотри на себя! Живешь, как дышишь, но в полудреме. Ладно хоть стоящую работу нашла, но это же не все! Это не может быть всем! Зарылась в свои книги и переводы, как крот. А люди? А простое женское счастье? В чем смысл твоего ежедневного существования?»

После этой цепочки риторических вопросов обязательно следует цитата из кого-то великого, Горького, к примеру, с его «мещанами» или «дачниками». Вероника помнит, что тетушка читала тогда матери вслух Ричарда Баха, его «Чайку по имени Джонатан Ливингстон». Гордая птица, восставшая против той самой бессмысленности бытия, бросившая вызов стае, сумела пролететь лишь несколько глав и упала под мерное похрапывание матери. Смахнув слезу, тетка взяла купленную Вероникой книгу и уехала домой, чтобы спокойно прочитать и разобраться в смысле жизни.

Мать же, оставшись без философских притчей, устраивается на кровати с подушками. Дожидается, когда непутевая, безрадостная дочь уйдет, и включает любимый телевизор.

О смысле своего существования Вероника не хочет думать, как не хочет читать и втиснутый в современную обложку экзистенциальный эксперимент Баха. Ее раздражает популярность прописных истин, рассчитанная на растерявшихся в нынешней реальности.

Она снова думает о том, как ловко можно скроить новое пальто из старых лоскутов, когда никто сегодня не хочет ломать мозги над Шопенгауэром или Кантом. Нет, она, конечно, заглянула в книгу, чтобы отыскать там ответы, обещанные популярностью произведения. Оказалось, что чайка машет крыльями и решает свои проблемы с коллективом, со стаей совершенно по-заратустровски! Но об этом лучше вообще никому не говорить. Вот уж точно: «многие знания — многие печали»…

Первый раз она поняла, что люди не хотят знать лишнего, разрушающего их компактный уютный мир, когда попыталась открыть глаза на самую что ни на есть правду закадычной подруге Вере. В нашумевшем тогда фильме «Асса», который они ходили смотреть в кино, наверное, раз пять, она услышала свою любимую мелодию с пластинки лютневой музыки какого-то, теряющегося в сумраке сводов монастырей, XVII века.

— Гениально! — шептала тогда в темноте Вера и сжимала ее руку. — Под небом голубым… И подниматься на фуникулере над Ялтой, над морем…

Они еще грезили романтикой, только-только приоткрывая огромный мир взрослых, и мечтали о любви. Вероника не могла промолчать. Еле дождавшись заключительных кадров, она начала объяснять подруге, что музыка не из сегодняшней Ялты, даже не из нынешнего столетия. Она потащила ее к себе домой и уже хотела поставить в доказательство пластинку, как подруга в этот момент ее почти возненавидела.

— Не надо мне никакой лютни! Не хочу ничего слушать! Замолчи! Ты только все портишь! Ты все уничтожаешь! Зануда! Книжный червь! — кричала она, вырывая руку.

Вероника так и осталась стоять тогда с пластинкой в руках. «Это же правда! Это же логично — дойти от истоков», — твердила она удивленной матери, поспешившей на крики и возмущенное морзе Вериных каблуков по лестнице. «Кому нужна твоя правда? — спросила мать. — Так только всех друзей растеряешь».

Да, слушать мать с повторяющимися наставлениями и обвинениями Веронике и сейчас не очень нравится. Правду она за это время постаралась немного размыть, сначала болезненно морщась, а потом и попривыкнув к ее сточенной неяркой тени.

Теперь ее жизнь, полная дел и чувств, требующих медленной реставрации, идет себе и идет. Вероника же двигается параллельно с ней, как по улице вдоль железнодорожного полотна. Не оправдала она материных надежд, не оправдала.

Мать всегда мечтала, чтобы у Вероники была семья. В мире, в котором росла Вероника, получение среднестатистического образования виделось процессом накатанным, обыденным. Целью было теплое место в каком-нибудь НИИ или хорошей библиотеке. Несложно обрести, нетрудно работать, жить не мешает и конфликтов не создает. А вот найти правильного мужа — настоящая серьезная мишень. Это важно. Такие разговоры не допускали ни усмешки, ни подмигивания — тем более в мире разведенных женщин, к которому последней прибилась тетка Полина с багажом в виде горького осадка предательства.

Правда, несносная Вероника умудрилась внести свои коррективы и в распланированную, как пятилетка, обыденность. Мать настаивала на Институте культуры, потому что какая-то дальняя родственница работала в Ленинской библиотеке. Какое это имело отношение к Веронике, непонятно, но мать, слабо и узкообразованный служащий какого-то НИИ, была уверена, что имеет. Женщины, собравшиеся на семейный совет, говорили громко, кричали, размахивая руками и приводя доказательства с разными примерами из советской литературы. Вероника слушала, переводя взгляд с одной родственницы на другую. Потом даже попыталась неуверенно вставить слово. Но оно ускользнуло куда-то между чашками, баранками и женщинами, как мышь в щель между шкафом и кроватью.

Вероника уже тогда понимала, что спорить при неравных силах бессмысленно. Просто после длительных наставлений и указаний, когда пришла пора выбирать, пошла и подала документы в Институт иностранных языков. О нем вообще никто не говорил на семейном совете, а Веронику — Нику, как ее называла тогда мать, — никто не спрашивал. А ведь именно дочь воплотила в изучение французского романтические грезы матери о стране мушкетеров в исполнении Боярского и Смехова, галантности и лучших парфюмеров. Языки Веронике давались легко, но делать из них профессию при отсутствии нужных связей и закрытых границах? В конце 80-х это казалось неудачным и неблагодарным делом.

Мать удивилась, затем разозлилась, а потом поджала губы и бросила презрительно:

— Ну и дура. Упрямая дура. Будешь всю жизнь тетрадки дебилов проверять! Глаза портить! Или экскурсии водить в дождь и мороз? Ты этого хочешь? Ну-ну! Давай, сиди и дальше со своими словарями! А ведь могла бы жить иначе — если б послушалась!

Чем теплое место в библиотеке лучше тетрадок дебилов или экскурсий, Вероника не поняла. Но не спорила. И не слушалась. Что за характер? Родственники удивлялись, поглядывая на нее искоса, когда она накрывала на стол и обязательно что-нибудь роняла. Звенели жалобно ложки. Чашка начинала каждый раз уворачиваться и обязательно куда-то падала. «Иди уже, — устало говорила мать, отодвигая ее от семейного фарфорового богатства, — иди. Нечего тут размышлять, когда не руки, а крюки. Или вон, варенье принеси. Донесешь хоть или тоже грохнешь где-нибудь по дороге?»

Вероника шла на кухню и ощущала легкое касание встрепенувшейся, как падающее перышко, маленькой свободы — пусть на какие-то пару минут, пусть на несколько коротких шагов, когда всему родственному ядовитому сочувствию видна только ее спина.


глава 6.
Грех уныния

— Какой импозантный мужчина сейчас зашел к директору! Новый клиент?

— Ника, — коллега смотрит на нее удивленно, — ты что, его не знаешь?

Вероника напрягается. Ну вот, опять ей указывают на то, что она что-то пропустила, не заметила…

— Это же муж Насти, — шепчет Лена. — Ну муж не муж, но они вместе жили… Помнишь, мы встречались с ней на Кузнецком? Когда мы в подвальчике вкусняшном сидели, а она к нам забежала? С пакетами из разных этих, бутиков?

— А-а-а, — тянет Вероника, — да, помню. Жеманная такая… Красивая, это да, не отнять! Но мне она показалась несколько искусственной, избалованной. Да и всячески желала показать всем кругом, что ей удалось схватить бога за яйца…

— Ой, ну ты и скажешь! И не бога за яйца, а мужика вот этого! Знаешь, кто он? Не последний человек, ну, то ли в Лукойле, то ли в Газпроме! Я не помню. Да и Настя не сильно вдавалась в источники его типа доходов. От нее, это, ну, сама понимаешь, требовалось выглядеть как надо и молчать. А деньги были не самым важным, ну, то есть, не сами деньги, конечно, а откуда они.

— Конечно, деньги не важны, когда их много, — улыбается Вероника.

Она вспомнила Настю. Она ведь и правда, совсем чуть-чуть, но ей тогда позавидовала — молодая, лет двадцати пяти, с ногами от ушей, умеющая в отличие от нее обращаться с палочками и знающая разницу между «суши» и «сашими». А тот незабываемый момент, когда Настя эффектно возмутилась отсутствием на столе розового имбиря? «Как же так? Как можно есть суши без розового имбиря? Эй, уважаемый, да-да, вы! Вы же официант в этой харчевне или где? Сюда подойдите!»

Розовый имбирь немедленно появился на маленьком подносе вместе с низким, в японском стиле, поклоном официанта, с извинениями перед дамами и десертом за счет устыдившегося заведения.

— Так вот, — подруга наклоняется к самому уху Вероники, — этот мужик Настю бросил. Только ты никому, ладно? Здесь многие ее знали — они дружат, то есть дружили домами с нашим главным. Она звонила мне два дня назад вся в слезах. Мир ее полностью того, рухнул. Ее очень жаль, сердце просто разрывается.

Вероника не слышит особенной жалости в Ленином голосе. Она представляет себе Настю с палочками в руке, когда та, махнув удаляющемуся официанту, снова смотрит вокруг уверенно и немного брезгливо.

— Лена, жаль, конечно, но ее мир не может рухнуть! Ей сколько лет? Максимум двадцать шесть! У нее еще этих мужиков будет вагон! И она, к тому же, обалденно красивая!

— Ника, — удивляется Лена и отодвигается в театральной паузе, давая понять всю смехотворность и наивность утверждений. — Ника! Она будет искать, конечно, «этих мужиков», но возраст! Папик-то ее променял на юную кралю, свеженькую и пока, ну, как бы еще не избалованную, из тех, кого Москва каждую минуту притягивает типа за стринги и смазливую мордашку. Ты как с неба свалилась! Все же так естественно…

— Не поняла, что тут естественного? Что он променял ее на юную? Куда ж еще моложе? Он что, педофил? Так хорошо, что она от него…

— Лучше бы вовремя забеременела! Тогда он, может, и не свалил бы вот так. Любовницей бы, это, на пару раз просто ограничился, ну так, для разнообразия… Настя была с ним почти два года! А теперь он, видно, это, пресытился. Она стала ему больше типа не интересна. Тут еще вопрос, конечно, была ли и раньше интересна…

Лена тихо смеется, довольная шуткой, и сдувает игриво свисающий локон. Веронике кажется, что коллега получает настоящее удовольствие от печальной истории малознакомой девушки Насти. А ведь еще совсем недавно ее успех дарил надежду самой Лене. Она хорошо помнит восторженные рассказы о том, как та бежала на зов подруги, ехала в Бутово, где Настя когда-то снимала маленькую квартирку, чтобы потом вместе отправиться на вечеринку или в модный ночной клуб. Настя, правда, из Бутова быстренько смылась — когда поклонник ее перевез к себе. Лена с тех пор довольствовалась коротким общением с подругой, пересекаясь в свободное время от работы и Настиного «папика» в кафе или шумных барах.

«Бедная Настя!» — совершенно искренне думает Вероника. Она прекрасно помнит первые недели после того, как муж отправился восвояси с собранными вещами. Было грустно. Было пусто. Она своими руками, как кричала ей мать, разрушила собственное счастье, а потом складывала в чемоданы его обрывки в виде купленных когда-то вместе рубашек и книг. Будущее представлялось неясным.

— Кстати, хотела тебе сказать, она, это, свои вещи продает. Ей деньги срочно нужны. У тебя такой, ну, — Лена запинается, придирчиво, но смущенно оглядывая Веронику, — скромный гардероб, а у нее Армани с Версаче образовались лишние. Не хочешь посмотреть?

Цены у Насти, которая не поленилась и приехала к ней с двумя большими полосатыми баулами, кусались, как жесткая шерсть свитера не то из козьей, не то из собачьей шести. Веронике неудобно ничего не купить, и она выкладывает 20 долларов за теплую водолазку и столько же за джинсы. Лена всплескивает руками, уговаривает получше рассмотреть еще и пиджак с блестками. Настя сидит, как фарфоровая кукла, глядя печальными глазами на свои вещи, кочующие временно из сумок на кресло, а потом — окончательно и навсегда — на диван. Их судьба решена. Они нашли новый дом, вернее новый шкаф. Настя обреченно вздыхает.

Потом они втроем идут на кухню пить чай. Мать выходит к ним, приодевшись, даже воткнув серьги в уши. «Только вчера умирала, — зло думает Вероника, — а тут прямо и за стену не держится. Вот что делают желание праздника, запах обновок и девицы, зашедшие на огонек».

— А мне мы ничего у Настеньки не купим? — Мать, раскрасневшаяся и радостная, готова тут же идти смотреть принесенное богатство. В магазинах она давно не была, да и из дома-то выходила последний раз месяца два назад, в поликлинику, в сопровождении тетки.

Настя не скрывает радости. Девушки возвращаются в комнату. Вероника обреченно плетется за ними. Мать роется в вещах. С подачи Лены она выбирает фиолетовый свитер с глубоким вырезом и серебристой атласной звездой на плече.

— Мама, куда ж ты его собираешься носить? — спрашивает Вероника, которой вдруг становится жалко недавно появившихся денег. Еще бы мать купила что-то толковое, теплое, такое, что можно носить дома… Ее начинает раздражать эта суета, непривычная суета после стольких лет квартирной тишины. Мать уже с жадностью погружается во вторую сумку, а Лена вытаскивает и, встряхивая, прикладывает к ней то блузу, то жакет.

— Доченька, — нежным голосом, в котором читается скрытая от посторонних ушей ненависть, произносит мать, — я же женщина, или ты меня уже таковой не считаешь? Пенсию-то всю свою я трачу на квартиру, на нашу жизнь… Вот, приходится одалживаться…

Последнее предназначается Лене. Мать и раньше была с ней знакома, хотя и не жаловала ее. «Растеряла всех хороших людей, так теперь подбираешь разную шваль», — вот что она говорила. Сейчас, впрочем, за чаем и разбором вещей иначе как Леночкой и Ленусечкой мать подругу не называет.

— Ника, как тебе не стыдно! Мама заслуживает не только этот свитер! Всего-то ничего — 30 зеленых за такую, ну, стильную вещь! Не жмотничай.

— Эти вещи приносят удачу, — вдруг выдавливает из себя бледная Настя. — Когда они покупались, меня окружала, эта, как ее, аура счастья и надежды. С каждой из них я дарю вам и вашему дому мои самые лучшие пожелания добра…

«Про „дарю“ с такими ценами я бы не стала говорить», — отмечает про себя Вероника.

— Настенька, — мать всхлипывает, — девочка вы моя… Вы такая красивая, нежная, такая удивительная, еще и добрая… Все будет у вас хорошо! Сколько там всего у нас получилось? Да, вот эту блузку мы тоже возьмем. Сама заплачу! Вера, принеси мой кошелек.

Лена тихо шепчет что-то Насте на ухо, махнув слегка рукой. Дескать, все тут, больше с них ничего не возьмешь. Настя вздыхает, потом встает, быстро пересчитывает полученные деньги, засовывает во внутренний карман сумки и говорит бесцветным голосом: «Спасибо вам, я рада, что была, ну, полезной. У вас такой гостеприимный дом».

Потом извлекает из баула бутылку водки. «Отметим, а? — призывно всем кивает. — Закуска найдется какая-никакая?»

Подхватив новые вещи и повязывая на ходу подаренный Настей в качестве бонуса шарфик, мать удаляется в свою комнату: «Я к вам попозже подойду. Вы, девочки, там уж сами на кухне подсуетитесь. Вера все накроет». На полпути, уже в коридоре, ее чуть шатает. Она дотрагивается до стены, удерживая равновесие и покупки.

— Здоровье такое слабое, а радости мало, — она смотрит с укором на дочь. — Вера занята весь день, все гуляет… А я совсем одна. Девочки, заходите почаще!

— Какая у тебя мама классная! А как хорошо сидим! — говорит Настя, еле дождавшись рюмок и повеселев. Она от нетерпения плеснула водку мимо. Теперь пытается собрать со стола прозрачную жидкость кусочком черного хлеба. — Как тебе повезло, Вероника! Мама рядом, квартира в центре Москвы… Никому ничего не должна. Вот и работа у тебя тоже, хорошая, интересная, как у Ленки, и это, образование получила…

Вероника смотрит на Настю. Она не встречала в своей жизни более красивой молодой женщины: большие голубые глаза, темные брови, русые волосы, заплетенные в толстую косу… Этакий классический вариант русской красавицы. И что этому мужику еще было надо?

— Да, она компанейская, — отмечает осторожно Вероника, уверенная в том, что мать подслушивает у двери. — В молодости в походы ходила, разные там компании, шестидесятники… Жизнь била ключом и поклонниками…

— Вот и у меня так было, — вздыхает Настя, видимо, услышав только последнюю часть фразы, про поклонников. — А теперь все в прошлом, все навсегда в прошлом…

Она наливает себе водки и ловким жестом опрокидывает в рот. Перед Вероникой и Леной стоят наполненные рюмки, но ни одна до них пока не дотронулась. Настя выпивает еще. Потом еще. В какой-то момент, подперев щеку кулаком, начинает тихонько выть по-бабьи, по-деревенски, очень по-русски.

— Слушай, ну что ты так рассиропилась? Какое в прошлом? Тебе же только двадцать шесть! Уже двадцать семь? Ну это, поверь, тоже ведь типа не возраст! Ты такая красивая…

Лена обнимает подругу и обращается к Веронике:

— Ника, дай платочек, пожалуйста. И подкинь эту, как ее, колбаску ту, ну ту, салями вкусненькую. И сыру тоже захвати. Кстати, а почему это мама тебя типа Верой называет?

Вероника устала. Она мечтает о том, чтобы гости наконец ушли. Но послушно встает и начинает по-новой резать колбасу, сыр, хлеб, достает банку маринованных огурцов. Про имя она решает отмолчаться. Что тут скажешь, если мать начала после развода ее так называть? Тогда придется рассказывать и про настоящую Веру… В конце концов странное, немного легкомысленное имя Вероника можно легко нарезать на разнообразные куски.

Настя снова опрокидывает стопку в рот. Лена гладит ее по голове и сует ей колбасу:

— Закуси, закуси, не пей ты просто так, а то до дома, это, того, не доедем… Ну надо же, бедолага ты моя…

«И правда, как они поедут домой? Лена вроде не водит, а Настя уже в полном ауте», — думает Вероника.

— А вы оставайтесь ночевать! Места много! Вера постелет, — на кухню входит мать в новом свитере. — Как вам? Как я выгляжу? Правда, здорово? А что ты, Настенька, раскисла-то? Мужики сволочи, а тот твой — так вообще урод, если такую, как ты, бросил, красавицу! Плюнь. Вон Верка своего выгнала и ничего. Переступила и пошла дальше. А какой муж был! Мы были за ним, как за каменной стеной»!

«Вот-вот, мы были, именно так», — зло вскидывается Вероника. Вслух снова ничего не говорит. Она только смотрит в темноту за прозрачными занавесками, где зажигаются мягким светом, может быть, более счастливые окна.

Лена собирается поймать такси и уточняет у хозяев, где, на каком незнакомом перекрестке, ей лучше встать. «А меня за эту, ну, за эту не примут»? — вскидывает глаза на Веронику. — Может, проводишь»?

Веронике не хочется выходить в ночь. Она в ответ, пытаясь полегкомысленнее, наигранно смеется, напоминая, что «эти» стоят тут недалеко, на вокзале или на Тверской, в зависимости от цены.

Тем временем Настя допивает бутылку. Под конец она совершенно растекается на столе, то укладывая голову на руки, то пытаясь придерживать ее в вертикальном положении. Голова не слушается и съезжает набок, на локоть. Мутные глаза Насти слипаются. Вероника ей стелет в большой комнате на диване, сдвинув в сторону кресло и сумки с вещами. Потом они вдвоем с Леной под причитания матери тащат отяжелевшую подругу в гостиную.

По дороге Настя вдруг останавливается, сбивая ритм и центр тяжести.

— А где тут во-восток? — спрашивает она, почти не заикаясь.

— Какой восток? — Вероника чуть не падает от неожиданной остановки.

— Тут всюду восток, не волнуйся, все, это, на месте, — успокаивающе произносит Лена. — Куда ни посмотришь — везде типа самый что ни на есть восток…

Настя удовлетворенно кивает и снова обвисает у них на руках. «Это она по фаншую живет, — объясняет Лена. — Типа исповедует его. Много мне рассказывала разного, интересного, фаншуйского, про потоки энергии, про правильную жизнь по законам, этой, природы… Настя в группу ходила, там коуч у них то ли с Тибета, то ли из Узбекистана… Она начала и своего папика приучать, только вот

...