Читать бесплатно онлайн книгу Осада, или Шахматы со смертью
Артуро Перес-Реверте
Осада, или Шахматы со смертью
И тем, кто тщится проникнуть разумом тайны природы, весьма важно знать, притяжением ли или отталкиванием движимые, взаимодействуют друг с другом небесные тела; влекутся ли они друг к другу, побуждаемые к сему внешней силой, заключенной в какой-нибудь невидимой и тонкой материи, или же обладают некой собственной, таинственной и скрытой способностью.
Леонард Эйлер. «Письма к немецкой принцессе», 1772
Может по воле богов случиться все в этом мире.
Софокл. «Аянт»
Arturo Pérez-Reverte
EL ASEDIO
Copyright © 2010 by Arturo Рérez-Reverte
© Богдановский А., перевод на русский язык, 2012
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2012
1
На шестнадцатом ударе привязанный к столу человек лишился чувств. Кожа на лице стала изжелта-прозрачной, голова свесилась бессильно. Свет масляной лампы со стены обозначил дорожки слез на грязных щеках, кровяную прерывистую струйку из носа. Палач на секунду замер в нерешительности, одной рукой держа кнут, а другой обирая с бровей капли пота, от которого уже насквозь вымокла его рубаха. Потом повернулся к человеку, стоявшему позади, у дверей, поднял на него виноватые собачьи глаза. Он и сам похож на сторожевого пса – крупного, хорошей злобности, но туповатого.
Человек в дверях дважды пыхнул сигарой – и раскаленный уголек разгорелся ярче, бросил красноватый отблеск на темный очерк лица.
– Опять не тот… – говорит он.
И про себя добавляет: «Свой предел всему положен». Но вслух не произносит ничего, рассудив, что все равно без толку – не в коня корм. Да, у каждого свой порог, своя точка слома, надо только знать, где она, и уметь подвести к ней. Тонкий нюанс. Угадай, когда остановиться и как. Бросишь на весы на гран больше нужного – и все к черту пошло. Псу под хвост. Зря старались. Только время потеряли. Выпалили вслепую, а настоящую цель, наверно, уже упустили. Пустые хлопоты, даром пролитый пот: этот остолоп с кнутом по-прежнему утирает его с бровей, чутко ожидая, прикажут продолжать или нет.
– Дохлый номер.
Агент глядит оторопело, непонимающе. Его зовут Кадальсо[1]. Отличное имя для человека его ремесла. Человек с сигарой в зубах отделился от дверного косяка, подошел к столу, склонился над обеспамятевшим, вгляделся – недельная щетина, короста грязи на шее, на руках и на спине, меж вспухших лиловатых рубцов. Три – явно лишние. Может, четыре. На двенадцатом ударе все стало ясно, однако следовало все же убедиться непреложно. Впрочем, в любом случае жалоб и нареканий не последует. Нищий как нищий, бродяга с перешейка. Один из того многочисленного отребья, которое войной и осадой занесло в город, как прибоем выносит на песок всякую дрянь.
– Это не он.
Кадальсо моргал, силясь уразуметь. Казалось, было видно, как новое сведение медленно пробирается по чащобам его дремучих мозгов.
– Если позволите, я бы мог…
– Сказано же тебе, болван, – это не он!
И все же, приблизившись совсем вплотную, оглядел арестанта еще раз, внимательно. Полуоткрытые глаза застыли, остекленели. Но жив. Чего-чего, а трупов Рохелио Тисон навидался во множестве, живого от покойника как-нибудь да отличит. Бродяга дышит, хоть и слабо, и на шее, набухнув от того, что голова свесилась, медленно бьется жилка. Склонясь еще ниже, комиссар принюхался: заглушая вонь немытого тела, витает парной кисловатый запах – обмочился под ударами. И еще – ледяной испарины, что пробирает человека в минуты страха: ее, стынущую сейчас на меловом обморочном лице, никогда не спутаешь со звериным смрадом, которым несет от взопревшего человека с бичом. Тисон, брезгливо сморщившись, попыхтел сигарой, обволокся целым облаком густого дыма, втянул его в ноздри, чтобы заглушить зловоние.
– Очнется – дашь ему какой-нибудь мелочи, – сказал он уже от двери. – И предупреди, чтоб не болтал: вздумает жаловаться – пусть пеняет на себя. Так дешево не отделается, освежуем, как кролика.
Бросил окурок на пол, придавил носком сапога. Взял со стула круглую шляпу с невысокой тульей, трость, серый редингот и, толкнув дверь, вышел наружу, на залитый ослепительным светом берег, вдоль которого в отдалении, за Пуэрта-де-Тьерра, распластался Кадис, белый, как паруса корабля, идущего под вынесенными далеко в море крепостными стенами.
Жужжат мухи. В этом году рано слетелись, на мертвечину. Тело лежит на прежнем месте, по ту сторону дюны, на гребне которой левантинец взвихривает песок. Стоя на коленях, меж разведенных бедер убитой возится всему свету известная тетка Перехиль, местная повитуха, а в молодые годы – проститутка из квартала Мерсед, давняя и надежная осведомительница комиссара, за которой он давеча посылал в город. Тисон больше доверяет ей и собственному природному чутью, чем безграмотному, продажному, вечно пьяному коновалу, которого полиции положено привлекать себе в помощь в подобных делах. А их за последние три месяца было уже два. Или четыре, если считать трактирщицу, зарезанную мужем, и хозяйку пансиона, которую из ревности убил студент-постоялец. Только зачем же их считать: это дела совсем другого рода, ясные с самого начала бытовые преступления, совершенные, что называется, в состоянии умоисступления, когда человек себя не помнит. Не то с этими девушками. Совсем другая история. Особенная. Ни на что не похожая и довольно жуткая.
– Нет, – говорит тетушка Перехиль, по нависшей тени догадавшись, что у нее за спиной появился Тисон. – Нетронутая. Чиста и непорочна, какой мама родила.
Комиссар вглядывается в лицо погибшей – кляп во рту, спутанные, растрепанные волосы забиты песком. На вид лет четырнадцать или пятнадцать, тощеватая, худосочная. На утреннем солнцепеке кожа почернела и уже немного вздулась, но это сущие пустяки по сравнению с тем, что представляет собой ее спина, рассеченная кнутом до костей – вон они белеют меж сгустков запекшейся крови и волокон разорванных мышц.
– В точности как в прошлый раз, – заметила Перехиль.
Она одернула на убитой задранную юбку и поднялась, отряхивая налипший песок. Потом подобрала валяющуюся рядом шаль, накрыла истерзанную спину, согнав целый рой обсевших ее мух. Шалька – из тонкой и редкой шерстяной ткани, дешевенькая, как и вся прочая одежда девушки, которую, кстати, уже опознали: это служанка с постоялого двора, что на полпути от Пуэрта-де-Тьерра к Кортадуре. Вчера днем еще засветло вышла оттуда и направилась в город – проведать больную мать.
– А что ваш бродяга, сеньор комиссар?
В ответ Тисон только пожимает плечами. Тетушка Перехиль – крупная, рослая, мужеподобная, на славу вытрепана не столько числом прожитых лет, сколько тяжкой жизнью. Зубы во рту наперечет. Полуседые корни крашеных сальных волос, выбившихся из-под черной косынки. Целая гирлянда ладанок и медальонов на шее, длинные четки на поясе.
– Опять не то?.. А орал так, будто это он был.
Под суровым взглядом комиссара она осеклась, отвела глаза.
– Помалкивай, а? Пока сама не заорала.
Повитуха уже сообразила, что лучше прикусить язык: слишком давно уж она знакома с Тисоном, чтобы не понимать, когда он не склонен откровенничать. Вот как сейчас, к примеру.
– Извиняйте, дон Рохелио. Это я так, в шутку…
– С мамашей своей шутить будешь, когда в аду свидитесь. – Тисон двумя пальцами выудил из жилетного кармана серебряный дуро[2] и швырнул его повитухе. – Проваливай.
Комиссар в бессчетный раз за сегодняшний день огляделся по сторонам. Ветер давно уже занес песком следы, оставленные накануне. А с чем не справился ветер, затоптали люди: с той минуты, как погонщик мулов обнаружил труп и дал знать на ближайшую венту, народу здесь перебывала уйма. Тисон довольно долго сидел в неподвижности, тщательно перебирая в голове, не укрылось ли что от его внимания, но наконец сдался и махнул рукой. И все же, углядев широкую борозду на одном из склонов дюны, поросшем низким кустарником, поднялся, подошел поближе и вот теперь сидит перед ней на корточках, разглядывая вблизи. На миг возникает ощущение, что это все уже было с ним, что он уже видел однажды, как сидит здесь, всматривается в следы на песке. Голова тем не менее отказывается отчетливо воспроизводить это воспоминание. Может быть, это всего лишь один из тех редких снов, которые по пробуждении кажутся неотличимыми от действительности, или еще какая-то невесть откуда взявшаяся и необъяснимая уверенность, что происходящее с тобой сейчас уже происходило когда-то. Так или иначе, но комиссар выпрямляется, не придя ни к какому определенному выводу – ни по поводу своих ощущений, ни относительно этого следа: такую борозду мог оставить ветер или животное. Но могли, конечно, и те, кто волок тело по песку.
Когда на обратном пути он поравнялся с трупом, ветер, гонявший песок по гребню дюны, взметнул юбку, открыл ногу до самого колена. Тисон к сантиментам не склонен. Суровое ремесло в сочетании с угловатым и неподатливым характером давно уже приучили его видеть в мертвом теле всего лишь кусок мяса, гниющий что на солнце, что в тени. Не более чем объект расследования, сулящего неизбежную мороку, бумажную канитель, выволочки от начальства. И вид трупа давно уж не смущает душевный покой комиссара Рохелио Тисона Пеньяско, который из пятидесяти трех лет, прожитых на свете, тридцать два года несет полицейскую службу, мотаясь по улицам, как старый бродячий пес. Но на этот раз даже он, человек загрубелый, ко всему привычный, не смог перебороть какую-то смутную неловкость. И потому кончиком трости вернул подол на место и присыпал сверху пригоршней песку, чтобы снова не задрался. И тут вдруг заметил, как блеснул под ногами наполовину втоптанный в песок металлический предмет, по форме похожий на штопор. Наклонился, подобрал его, взвесил на ладони и убедился, что это осколок французской бомбы. Их при разрыве разносит во все стороны. Ими засыпан весь Кадис. А этот, без сомнения, прилетел сюда с венты Хромого, из патио, куда совсем недавно угодила одна такая.
Отшвырнув осколок, комиссар зашагал к выбеленной стене венты, на почтительном расстоянии от которой удерживали кучку любопытствующих двое солдат и капрал, по просьбе Тисона еще утром присланные сюда караульным начальником из Сан-Хосе: пара военных мундиров сумеет внушить больше уважения зевакам. Вот они толпятся – лакеи и горничные из окрестных гостиниц, погонщики мулов, кучера шарабанов и почтовых карет вместе со своими пассажирами, какой-то рыбак, местные женщины и ребятишки. Впереди – сам Пако Хромой, напыжась в сознании двойного превосходства над всеми, ибо и заведение это принадлежит ему, и о том, что обнаружен труп девушки, власти оповестил тоже он.
– Говорят, будто не того схватили, – обратился хозяин к подошедшему Тисону.
– Правильно говорят.
Нищий давно уже бродил по округе, так что хозяева постоялых дворов дружно указали на него, едва лишь нашли убитую. Пако Хромой самолично выпалил по нему из охотничьего ружья, задержал до прихода полиции да еще и не допустил расправы – нищий получил лишь несколько оплеух и зуботычин. Горькое разочарование читается теперь на лицах у всех, а пуще всего – на лицах мальчишек: не в кого больше швырять камнями, которые понапрасну оттягивают им карманы.
– Это точно, сеньор комиссар?
Тисон, не снизойдя до ответа, в задумчивости разглядывает стену там, куда угодила французская бомба.
– Скажи-ка мне, дружок, когда это произошло?
Пако – большие пальцы за кушаком – стоит с ним рядом, всем своим видом являя почтение и предупредительность. Он давно знаком с комиссаром и знает, что обращение «дружок» ничего не значит, а прозвучи оно в ответ из собственных его уст – беды не оберешься. Надо сказать, кстати, что хромотой страдал не он, а дед его, но в Кадисе клички переходят по наследству верней, чем деньги. И клички, и профессии. У Хромого – славное прошлое моряка и контрабандиста, о чем известно всем, не исключая и Тисона. Комиссар знает, что подвал венты битком набит товарами с Гибралтара и что по ночам, когда море спокойно, а ветер умеренный, прибрежный пейзаж оживляют силуэты баркасов и быстрые тени, снующие взад-вперед с тюками и ящиками. Порою грузят даже скотину. Впрочем, пока Хромой будет исправно и сколько положено платить таможенным, военным и полицейским – опять же не исключая Тисона – за то, чтоб смотрели в другую сторону, все, что происходит на этом берегу, никому не доставит неприятностей. Совсем другое будет дело, если Пако начнет мудрить, занесется, пренебрежет своими обязательствами или по примеру кое-кого в городе и за пределами его начнет возить контрабанду неприятелю. Но не пойман – не вор. И в конце концов, война войной, осада осадой, но от замка Сан-Себастьян до моста Суасо по-прежнему действует старинное правило: живи и жить давай другим. Это касается и французов, которые уже довольно давно ослабили натиск и ограничиваются тем лишь, что постреливают издали, как бы по обязанности.
– Вчера утром, часов около восьми, – отвечает Пако, указывая на восточную часть бухты. – Палили вроде бы оттуда, с батареи на Кабесуэле. Жена как раз белье развешивала, увидала вспышку. Потом грохнуло, а чуточку погодя рвануло вон там.
– Ущерб велик?
– Да нет, какой там ущерб: кусок стены разнесло, в птичник попало, нескольких кур убило… Но перепугались сильно, что говорить. Жена так и сомлела. Шагов бы на тридцать поближе – и быть мне вдовцом.
Тисон, ковыряя ногтем в зубах – в левом углу рта посверкивала золотая коронка, – смотрел меж тем на полоску воды шириной в этом месте примерно в милю: от занятого французами материка она отделяет перешеек, который вместе с городом Кадисом образует полуостров, одним боком обращенный к побережью Атлантики, а другим – к бухте, к порту и к плавням Исла-де-Леона.
Задувавший левантинец делал воздух прозрачным и чистым, и можно было невооруженным глазом рассмотреть неприятельские укрепления на мысе Трокадеро: справа – Форт-Луис, слева – полуразрушенные стены Матагорды, а несколько выше и позади – батарею Кабесуэлы.
– А еще бомбы долетали оттуда?
Хромой покачал головой. Показал на перешеек, тянущийся по обе стороны от его венты:
– Рвались вон там, возле Агуады, а особенно много – в Пунталесе: падает день и ночь, тамошние боятся нос высунуть, живут, как кроты… А здесь – впервые.
Тисон рассеянно кивает. И продолжает вглядываться в позиции французов сощуренными глазами, потому что солнце, отблескивая на белой стене, на морской глади и на дюнах, слепит нещадно. Он прикидывает траекторию и сравнивает ее с другими. Как это его раньше не осенило? Впрочем, в военном деле, а тем паче – в баллистике, он разбирается слабо да и не убежден, что догадка его верна. Наитие, смутное прозрение. Особого рода беспокойство, ни на что не похожая тревога, которая перемешивается с уверенностью в том, что так ли, иначе, но все это он уже проживал когда-то. Словно бы на игральной доске города кто-то сделал ход, а Тисон этого вовремя не заметил. Две пешки, считая сегодняшнюю. Две съеденные пешки. Две девушки.
Да, тут может быть взаимосвязь, заключает он. Ему самому, бывало, случалось за столиком кофейни Коррео придумывать еще и не такие комбинации. Придумывать, а потом или сразу воплощать их, или исподволь подводить к ним противника. Молниеносные озарения. Внезапная вспышка постижения. Неторопливое перемещение фигур, безмятежное спокойствие дебюта, и вот – после неожиданного хода конем, слоном или даже пешкой – возникает Угроза во всей ее Очевидности, и у подножия дюны ветер заносит песком труп. И, осеняя все это черной тенью, сверху парит смутное воспоминание о чем-то уже однажды виденном или пережитом, и перед глазами у тебя – ты сам: будто уже стоял когда-то на коленях перед оставленными следами и раздумывал над ними. Ах, если бы только удалось вспомнить, сказал себе Тисон, этого было бы довольно. Неожиданно он понял, что надо немедля, безотлагательно вновь выйти за городские стены и провести розыск. Рокироваться, не прекращая размышлений. Но сначала вернуться, ни слова не говоря, к телу девушки, нашарить в песке закрученный спиралью металлический осколок и спрятать его в карман.
В это самое время в трех четвертях лиги[3] к востоку от венты Хромого небритый и заспанный капитан Симон Дефоссё, прикомандированный к штабу артиллерии 2-й дивизии Первого корпуса императорской армии, чертыхаясь сквозь зубы, пронумеровал и подшил к делу письмо, только что доставленное с Севильского литейного двора. Полковник Фроншар, начальник заводской военной инспекции, сообщает, что установлена причина дефектов, обнаруженных в трех 9-дюймовых гаубицах, которые предназначены для войск, осаждающих Кадис. И причина эта – саботаж: была умышленно нарушена технология литья, отчего и возникло то, что на языке металлургов называется раковиной. Стволы дают трещины уже после первых выстрелов. Четыре дня назад, как только Фроншар установил, в чем дело, двоих рабочих и мастера – все трое испанцы – расстреляли, но капитану Дефоссё от этого не легче. На пушки, ныне признанные негодными, он возлагал немалые надежды. И не только возлагал, но и разделял их с маршалом Виктором и другим начальством, которое наверняка будет по-прежнему требовать, чтобы он решил задачу – а задача эта ему теперь не по плечу.
– Капрал!
– Я!
– Передайте лейтенанту Бертольди – я буду наверху, на вышке.
Откинув старое одеяло, заменяющее дверь, капитан вышел наружу, забрался по приставной деревянной лестнице на самый верх наблюдательной вышки и уставился через бойницу на далекий город. Он стоял под солнцем с непокрытой головой, заложив руки за спину, под фалды мундира – темно-синего, с красными отворотами и обшлагами. Совсем не случайно наблюдательный пункт, оборудованный несколькими мощными подзорными трубами и современнейшим микрометром Рошона с двойной окулярной призмой из горного хрусталя, находится именно здесь, на небольшом возвышении между артиллерийским фортом в Кабесуэле и батареей в Трокадеро. Капитан лично выбрал его после тщательного изучения местности. Отсюда – как на ладони весь Кадис и бухта до самого Исла-де-Леона, а в трубу можно разглядеть и мост Суасо, и Чикланскую дорогу. В определенном смысле это его владения. Теоретически, по крайней мере: земли и воды отданы под его юрисдикцию по прихоти богов войны и приказу императора. И на этом пространстве коса маршальской власти может порой наткнуться на камень его воли. На поле этой брани не сидят в окопах, не совершают контрмаршей и обходных маневров, не бросаются в штыковые атаки – здесь воюют расчетами, сделанными на клочках бумаги, параболами, траекториями, углами и математическими формулами. А еще один из многих парадоксов сложной войны, которая идет в Испании, заключается в том, что здесь, в кадисской бухте, безвестному артиллерийскому капитану поручено вести эту совершенно особенную битву, где процентное соотношение компонентов в одном фунте порохового заряда или скорость воспламенения стопина[4] значат больше, чем отвага десяти полков.
С суши противник неуязвим. Насколько известно Симону Дефоссё, никто пока что не осмелился сказать об этом императору прямо и открыто, однако дело обстоит именно так. Город соединен с материком лишь узкой перемычкой из песка и камня, протянувшейся почти на две лиги. Мало того, защитники Кадиса перекрыли этот единственный путь несколькими оборонительными сооружениями, перегородили его артиллерийскими батареями, толково расположили на флангах опорные пункты в дополнение к двум мощным фортам – в Пуэрта-де-Тьерра, где и начинается собственно город и где сейчас сосредоточено полтораста орудий, и в расположенной посреди перешейка Кортадуре, где работы еще идут полным ходом. В самой точке примыкания к материку находится Исла-де-Леон, защищенный соляными копями и каналами. К этому следует прибавить еще британские и испанские военные корабли на рейде и маломерные канонерские лодки, курсирующие вдоль побережья и в узких каналах. Короче говоря, для противодействия французам сосредоточены такие силы и средства, что атака с суши была бы для Бонапартовых войск чистейшим самоубийством, отчего они и ограничиваются позиционной войной по всей линии фронта и ждут – то ли благоприятного момента, то ли изменения ситуации на Полуострове в целом. Тем временем отдан приказ держать Кадис в плотной осаде, усиливая бомбардировки военных и гражданских объектов, причем те, кто приказ этот отдал – французское командование и правительство короля Жозефа, – иллюзий насчет действенности избранной ими тактики, надо сказать, не питают. Блокировать Кадис с моря невозможно, и, значит, главные ворота – порт – остаются открыты. Французские артиллеристы бессильны помешать проходу кораблей под разными флагами, и город продолжает торговать не только с мятежными испанскими провинциями, а и с целым светом, отчего возникает печальное противоречие: осажденные снабжаются лучше, нежели осаждающие.
Впрочем, для капитана Дефоссё все это если не безразлично, то, скажем так, особого значения не имеет. Чем кончится осада Кадиса, как вообще пойдут дальше боевые действия в Испании – все это на душевных его весах не перетянет самого дела, которым он тут занят. Дела, которое требует целиком всех его дарований вкупе с воображением. Симон Дефоссё на военной службе сравнительно недавно – прежде он преподавал физику в артиллерийской школе в Меце – и теперь, сменив партикулярное платье на капитанский мундир, видит свое предназначение в том, чтобы применить на практике науку, которой посвятил всю жизнь. Мое оружие, любит повторять он, – таблицы поправок, мой порох – тригонометрия. И город, и прилегающее к нему пространство – не военный объект, но техническая задача. Вслух капитан этого, разумеется, не говорит, ибо за такие слова недолго и под трибунал, но мыслит именно в этом ключе. Лично он, капитан Дефоссё, ведет войну не со взбунтовавшимися испанцами, но – с баллистическими проблемами, и враги для него – не мятежники, но препоны, чинимые ему законом всемирного тяготения, силой трения, упругостью текучей среды, температурой воздуха, начальной скоростью перемещаемого в пространстве предмета – в данном случае бомбы – и параболической траекторией, по которой летит он, прежде чем попасть – или не попасть – в требуемую точку. Дня два назад, во исполнение – до крайности неохотное – приказа, которые, как известно, не обсуждают, он объяснял все это французско-испанской комиссии, явившейся из Мадрида проверить, как организована осада.
Он и сейчас улыбается не без злорадства, вспоминая их визит. Комиссию, которая прибыла в гражданских экипажах из Пуэрто-де-Санта-Мария, сильно растрясло по дороге, протянувшейся вдоль реки Сан-Педро: четверо испанцев и двое французов устали, проголодались, мечтали поскорее отделаться от своего поручения и опасались, как бы противник в качестве «добро пожаловать!» не приветствовал их орудийным выстрелом из форта Пунталес. Выгрузились из экипажей, стали отряхивать от пыли свои треуголки, шляпы, сюртуки, боязливо озираясь по сторонам и стараясь – без особенного, впрочем, успеха – сохранять бестрепетную невозмутимость. Испанцы занимали какие-то посты в правительстве короля Жозефа; что же до французов, то один был не слишком важной шишкой при дворе, а второй, по фамилии Орсини, – эскадронный командир и адъютант маршала Виктора – выступал в роли гида. Он-то и попросил вкратце обрисовать положение. С тем, чтобы эти господа сами осознали, сколь важна роль артиллерии при осаде, и могли бы доложить в Мадриде, что для успеха дела ни в коем случае не следует торопиться. «Ки ва пьяно, ва лонтано. – Орсини был корсиканец и большой балагур. – Ки ва форте, ва а ла морте»[5]. И тому прочее. Симон Дефоссё, получив такое предложение, ухватился за него. Проблема в том, господа, начал объяснения проснувшийся в нем преподаватель физики, что брошенный, предположим, камень, если бы на него не действовал закон всемирного тяготения, полетел бы по прямой. Однако закон действует. И потому, когда газы, образующиеся при воспламенении порохового заряда, выталкивают из орудийного ствола снаряд, он летит по криволинейной траектории – по параболе, образуемой горизонтальным движением с постоянной скоростью, сообщенной ему в момент первоначального ускорения, и движением вертикальным, то есть свободным падением, скорость которого прямо пропорциональна времени пребывания в воздухе. Дефоссё спросил, следят ли за его мыслью, хоть и было очевидно, что следить-то следят, но понимают ее с большим трудом, а когда увидел, что члены комиссии закивали, решил прибавить жару. Ибо проблема, господа, в том, что камень надо пустить с такой силой, чтобы дальность полета была максимальной, а время, в течение которого этот камень будет находиться в воздухе, – минимальным. Но хочу обратить ваше внимание, господа, на то обстоятельство, что мы-то бросаем не камень, но бомбу с зажженным фитилем, рассчитанным на определенный срок горения, по истечении которого и вне зависимости от того, достигнута цель или нет, происходит разрыв. Помимо этих сложностей существует еще сопротивление воздуха, отклонение из-за ветра, вертикальные оси, закон свободного падения и еще многое другое… Он вновь осведомился, следят ли за его мыслью, и с удовлетворением убедился, что никто уже ни за чем не следит.
– Ну вот, теперь вы в курсе дела, а дело обстоит примерно так.
– Но мы хотим понять: попадают бомбы в Кадис или нет? – осведомился один из испанцев, выражая общие чаяния.
– Вот этим-то мы как раз и заняты, господа, – сказал капитан, скосив глаз на Орсини, который смотрел на извлеченные из жилетного кармана часы. – Эту задачу мы и стараемся решить в меру наших скудных сил.
И сейчас, приникнув к визиру микрометра, капитан артиллерии разглядывает стены Кадиса, сверкающего белизной посреди сине-зеленых вод бухты. «Как красавица, что манит близостью и дразнит недоступностью», – сказал бы на его месте человек, склонный, в отличие от Симона Дефоссё, к поэтическим красотам. На самом деле французские бомбы хоть и достигают неприятельских позиций и самого Кадиса, но – уже на излете и довольно часто даже не разрываются. Ни теоретические выкладки капитана, ни усердие и грамотность многоопытных императорских канониров покуда не смогли послать бомбу дальше, чем на 2250 туазов[6], то есть ровно до восточной крепостной стены и примыкающего к ней квартала. И увеличить дистанцию выстрела не удается никакими силами. Помимо того, бо́льшая часть бомб не взрывается: за двадцать пять секунд, проходящих от выстрела до предполагаемого разрыва, запал гаснет. И ускользающее техническое решение не дает Дефоссё покоя, лишает сна, заставляет ночами напролет при свечке корпеть над расчетами, а днем вязнуть в кошмаре логарифмов, исполняя греющий душу замысел – создать такую бомбу, чтобы запал ее горел дольше сорока пяти секунд, а она сама летела на 3000 туазов. На стену, рядом с картами, диаграммами, таблицами поправок, листками расчетов, капитан прикрепил план Кадиса, где красными точками отмечены места разрывов, а черными – те, куда бомбы упали бесполезными чугунными шарами. И красных кружочков прискорбно мало, не говоря уж о том, что находятся они все, как, впрочем, и черные, исключительно в восточной части Кадиса.
– Жду ваших распоряжений, мой капитан.
Это на площадке наблюдательного пункта появился лейтенант Бертольди. Капитан, который смотрел в визир и подкручивал медное колесико, замеряя высоту колоколен Кармен и дистанцию до них, переводит взгляд на своего субалтерна.
– Неприятные вести из Севильи… При отливке девятидюймовых мортир кто-то добавлял в формы олова.
Бертольди морщит нос. Это маленький толстенький итальянец с белокурыми бачками, обрамляющими чрезвычайно живое и веселое лицо. Уроженец Пьемонта, пятый год на службе в артиллерии императора Наполеона. В войсках, которые осаждают Кадис, звучит не только французская речь: здесь итальянцы, поляки, немцы, не говоря уж о вспомогательных частях, набранных из испанцев, присягнувших королю Жозефу.
– Случайность или саботаж?
– Полковник Фроншар пишет – саботаж. Но вы ведь знаете его… Мне, по правде говоря, не верится.
От беглой улыбки, промелькнувшей по лицу Бертольди, оно становится по-юношески милым. Симон Дефоссё привязан к своему помощнику, хоть тот и увлекается чрезмерно хересом и припортовыми сеньоритами. Они служат вместе уже год с тех пор, как после байленской[7] катастрофы пересекли Пиренеи. Порою, когда Бертольди перебирает лишнего, он даже сбивается по рассеянности на дружеское «ты», и капитан не взыскивает с него за это.
– Да и мне тоже. Испанского содиректора литейного двора полковника Санчеса близко не подпускают к печам. За всем следит лично Фроншар.
– Тем не менее он поторопился снять с себя ответственность. В понедельник приказал расстрелять троих рабочих.
Бертольди, улыбаясь еще шире, делает такое движение, словно что-то отбрасывает от себя:
– Концы в воду.
– Именно так, – едко соглашается Дефоссё. – А мы остались без мортир.
– Полегче, полегче! У нас еще есть «Фанфан», – воздев указательный палец, говорит Бертольди.
– Есть. Но этого недостаточно.
Капитан во время этого диалога смотрит через боковую бойницу на ближний редут, защищенный от неприятельского огня турами и мешками с землей: там, вознеся жерло к небу под углом в 45 градусов, стоит укрытый парусиновым чехлом огромный бронзовый цилиндр, фамильярно называемый «Фанфан». Этим именем Бертольди окрестил, окропив мансанильей, опытный образец 10-дюймовой гаубицы Вильянтруа-Рюти, способной доставлять 80-фунтовые бомбы к восточным стенам Кадиса, но пока – ни на туаз дальше. Да и то – при благоприятном ветре. А если встречный – ядра только рыбу в бухте распугивают. Все расчеты, проведенные на испытаниях «Фанфана», должны быть учтены при отливке мортир в Севилье. Но убедиться в этом сейчас – по крайней мере, в течение известного времени – нет никакой возможности.
– Будем уповать на него, – покорствуя судьбе, говорит Бертольди.
– Да я уповаю, – качает головой Дефоссё. – Но «Фанфан» имеет свой предел. Да и я тоже.
Дефоссё, встретившись с ним взглядом, знает: лейтенант рассматривает его осунувшееся лицо, синяки под глазами. Густая щетина на подбородке тоже, надо полагать, мало способствует бравому виду.
– Вам бы надо побольше спать.
– А вам, – смягчая свой суровый тон, Дефоссё усмехается, как сообщник, – поменьше пить. И ревностней исполнять свои прямые обязанности.
– Да-да, мой капитан, я понимаю… Собираетесь сказаться нездоровым, а честь собачиться с полковником Фроншаром предоставите мне… Только заявляю вам наперед – я лучше перебегу к неприятелю. То есть переплыву. Тем более что в Кадисе житье посытнее, чем у нас.
– А я тебя расстреляю, Бертольди. Своей рукой. И потом еще на могилке спляшу.
В глубине души Дефоссё знает, что севильская неудача не сильно меняет дело. За время, проведенное под стенами Кадиса, капитан успел убедиться: особые условия осады не позволяют должным образом использовать ни полевые орудия, ни гаубицы. Изучив схожие случаи – вот, например, осаду Гибралтара в 1782 году, – он принялся горячо ратовать за введение самых крупных калибров, то есть за применение мортир, но никто из начальства этой идеей не проникся. А тот единственный человек, которого ему удалось склонить на свою сторону, – командующий артиллерией генерал Александр Юро, барон де Сенармон, – поддержать его уже не может. Отличившийся в сражениях при Маренго, Фридланде и Сомосьерре генерал был чересчур самоуверен, испанцев – не отличаясь, впрочем, в этом отношении от всех французов – иначе как шпаной не называл и в грош не ставил. Это его и погубило: инспектируя батарею Вильятте, расположенную со стороны Чикланы напротив Исла-де-Леона, он пожелал лично опробовать новые лафеты. Появившись на редуте в сопровождении полковника Дежермона, батарейного командира капитана Пиндонелля и Дефоссё, он приказал всем шести орудиям начать обстрел испанских позиций в Гальинерасе, а на возражения Пиндонелля, принявшегося доказывать, что неприятель в этом месте хорошо укрепился, пристрелялся и немедля даст ответный залп, – снял шляпу и заявил, что именно ею поймает каждую гранату, что прилетит с той стороны.
– Так что отставить пререкания и открыть огонь.
Пиндонеллю ничего не оставалось, как подчиниться и отдать команду. И очень скоро выяснилось, что генерал Юро, пусть и всего на несколько дюймов, ошибся в своих расчетах со шляпой: первая же испанская бомба, разорвавшись как раз между ним, Пиндонеллем и Дежермоном, положила всех троих на месте. Дефоссё спасся чудом и потому лишь, что по малой нужде отошел в сторонку, за туры с землей – они-то и приняли на себя осколки. Вместе с бароном де Сенармоном, как и остальные, преданным земле возле скита Санта-Ана, похоронена оказалась и надежда капитана Дефоссё на применение под Кадисом тяжелых мортир. Впрочем, одно то, что он имеет возможность горевать об этом, должно служить ему утешением – и немалым.
– Голубь, – сказал Бертольди.
Дефоссё повел глазами по небу в том направлении, куда показывал его помощник. Да, так и есть. Со стороны Кадиса по прямой летел голубь: вот он пересек бухту, прошел высоко над неприметной голубятней, стоявшей возле казармы артиллеристов, и скрылся где-то за Пуэрто-Реалем.
– Не наш.
Офицеры переглянулись, и лейтенант с понимающей улыбкой тотчас отвел глаза. Бертольди – единственный, с кем Дефоссё делится профессиональными секретами. И один из них – в том, что без почтовых голубей невозможно было бы ставить на плане Кадиса черные и красные кружочки.
Корабли на картинах по стенам, корабли в стеклянных витринках – целый флот, кажется, собрался в сумраке маленького, обставленного красным деревом кабинета вокруг женщины, которая пишет за своим рабочим столом в прямоугольном пятне света – узкий солнечный луч проникает сквозь неплотно задернутые шторы. Женщину зовут Лолита Пальма, ей тридцать два года – к этому возрасту любая мало-мальски здравомыслящая жительница Кадиса уже расстается со всякой надеждой выйти замуж. Так или иначе, но брак уже довольно давно не владеет ее помыслами целиком – да и частично тоже. Занимает ее совсем иное. Например, в котором часу начнется прилив. Или где сейчас рыщет французский корсар, уже не раз замеченный между Ротой и бухтой Санлукар. То и другое связано с прибытием долгожданного корабля, за которым стоящий на террасе доверенный слуга наблюдает в телескоп с той минуты, как с башни Тавира оповестили, что некое судно приближается с запада на всех парусах и в двух милях к югу от Роты разворачивается для входа в бухту. Дай бог, чтобы это оказался «Марк Брут» и эта 280-тонная четырехпушечная бригантина с грузом кофе, какао, кошенили и прочего товара на общую сумму 15 300 песо вернулась наконец, пусть и с двухнедельным опозданием, из Веракруса и Гаваны и была вычеркнута из особой, лишающей арматоров сна и покоя ведомости, где все торговые суда, приписанные к порту Кадиса и не прибывшие к сроку, значатся в одном из четырех ее разрядов: «запаздывает», «сведений не имеется», «пропал без вести», «затонул». Иногда запись в одной из последних двух граф сопровождается комментарием окончательным и беспощадным: «со всем экипажем».
Лолита Пальма, склонившись над листом почтовой бумаги, пишет письмо по-английски, иногда останавливаясь и сверяясь с цифрами, значащимися на той или иной странице толстого справочника валют, мер и весов, что лежит на столе рядом с чернильницей, остро очиненными перьями в серебряном стаканчике, песочницей, палочкой сургуча. Кожаный, еще отцовский бювар украшен монограммой «ТП» – Томас Пальма, а вверху листа стоит фирменный гриф «Компании Пальма и сыновья», основанной и зарегистрированной еще в 1754 году. Письмо будет отправлено в Североамериканские Штаты и сообщит о перебоях с поставками – 1210 фанег[8] муки, отправленные из Балтимора в трюмах шхуны «Нуэва Соледад», прибыли в Кадис лишь неделю назад, то есть с полуторамесячной задержкой. Мука, перегруженная на другие суда, сейчас уже плывет к берегам Валенсии и Мурсии, где из-за нехватки продовольствия будет на вес золота.
Среди кораблей, что украшают кабинет, нет безымянных, и Лолита Пальма знает их все: одни – проданные, разобранные или затонувшие задолго до ее рождения – только понаслышке; на палубу других она поднималась еще девочкой вместе с братьями, видела, как, распустив паруса, они входили в бухту или отправлялись в плаванье, слышала, как в семейных разговорах беспрестанно упоминались их звучные, иногда загадочные названия – «Бирроньо», «Белла Мерседес», «Амор де Дьос»: этот запаздывает прибытием, того сильно потрепало штормом, третий между Азорами и Сан-Висенте нарвался на корсаров. И все это сопровождалось перечислением портов и товаров: медь из Веракруса, табак из Филадельфии, кожи из Монтевидео, хлопок из Ла-Гуайры… Диковинные имена заморских стран и далеких городов были так же привычны в этом доме, как названия кадисских улиц, соборов или проспектов – Калье-Нуэва, Сан-Франсиско, Аламеда. Коммерческая корреспонденция, фактуры, накладные и расписки грузополучателей, складываясь в толстые папки, заполняли главное хранилище, расположенное в полуподвале, рядом со складом. Сколько помнит себя Лолита Пальма, в именах кораблей, в названиях портов всегда звучали надежда или тревога. Ей ли не знать, что от этих кораблей, от того, будет ли сопутствовать их плаванью удача, как поведут они себя в штормах и штилях, насколько отважно и умело будут отражать их команды бесчисленные опасности на море и на суше, зависит благополучие вот уже третьего поколения ее семьи. Тем более что один из кораблей был назван в ее честь и носил имя «Ховен Долорес»[9]. Теперь уже не носит. Но судьба ему все же выпала счастливая: верой и правдой, с доходом и прибылью отслужив сперва британскому торговцу углем, а потом – семейству Пальма, благополучно избежав и ярости ураганов, и алчности пиратов, каперов или неприятеля, не принеся скорбной вести о гибели отца или мужа в семью ни единого из членов своих экипажей, которых на своем морском веку сменил немало, он безмятежно доживает его теперь, без имени и флага, на свалке кораблей в Карраке.
Стоящие сбоку от дверей английские часы-барометр в ореховом футляре глуховатым баском отбили три удара, и почти немедля звонче и серебристей отозвались им по всему дому другие. Лолита Пальма, дописав письмо, посыпала песком последние строки, дождалась, когда высохнут чернила. Потом, сложив вчетверо и разрезным ножом загладив по сгибам лист белой плотной бумаги – валенсианской, высшего качества, – написала на лицевой стороне адрес, капнула растопленным сургучом, осторожно вдавила печать. Неторопливо и очень тщательно – как и все, что она делает. Потом отложила письмо на деревянный, отделанный китовой костью поднос, поднялась со стула, прошуршав китайским набивным шелком домашнего халата с Филиппин – темного, длиной до пят, до атласных туфелек, – наступив при этом на свежий номер «Диарио Меркантиль», оброненный на чикланский ковер-циновку, который покрывает пол. Подобрала газету, положила ее на столик в кипу других – «Редактор Хенераль», «Эль Консисо» и еще одну иностранную, английскую или португальскую, за какое-то давнее число.
Слышно, как внизу, в патио, распевает молоденькая служанка – таскает воду из колодца с мраморной закраиной, поливает герани и папоротник. Приятный голос. Песенка – в Кадисе сейчас в большой моде эти куплеты, повествующие о любви маркизы к патриоту-контрабандисту, – звучит ясней и отчетливей, когда Лолита Пальма покидает свой кабинет, проходит по застекленной галерее второго этажа и по беломраморной лестнице поднимается на плоскую крышу. Контраст с царящим внутри дома полумраком поистине разителен: послеполуденное солнце ослепительно играет на выбеленных известкой стенах, калит керамические плиты пола, а вокруг исполинским хлопотливым ульем раскинулся, глубоко вдвинувшись в море, белый город. Дверь, ведущая в угловую башню, открыта, и Лолита Пальма, поднявшись по деревянным ступеням еще одной, на этот раз винтовой лестницы, оказывается на самом верху – на смотровой вышке, какие имеются во многих кадисских домах, ибо жизнь их хозяев – арматоров, купцов, комиссионеров – неразрывно связана с портом и морской торговлей. Отсюда можно заметить приближающиеся к гавани суда, а еще через некоторое время – даже рассмотреть в подзорную трубу, что за флажные сигналы подняты на реях: капитаны своим личным кодом уведомляют владельцев судна или груза, как проходило плавание, что́′ лежит в трюмах. В городе, который, подобно Кадису, живет торговлей, в городе у моря, и в мирные дни, и во время войны остающегося столбовой дорогой, главным, если не единственным источником снабжения, в городе, где по внезапной прихоти судьбы, по стечению обстоятельств делаются или теряются целые состояния и можно в полчаса разориться или, напротив, разбогатеть, если всего лишь узнать, кому принадлежит возвращающийся корабль и что он возвещает своими сигналами.
– Нет, вроде бы не «Марк Брут», – говорит наблюдатель.
Это старый Сантос, который служит в доме с незапамятных времен, начав еще при дедушке Энрико, и на одном из его кораблей проплавал девять лет матросом. Правая рука у него искалечена, но глаза сохранили прежнюю зоркость прирожденного моряка, способного определить капитана по одной лишь манере брасопить рей, когда корабль лавирует, огибая отмели Пуэркаса. Лолита Пальма принимает из рук слуги длиннотелую подзорную трубу из золотисто-желтой меди – отличную английскую «Дикси», опирает ее на подоконник, следя за сближающимися кораблями: один, поставив все паруса, ловит свежий вест в правый борт, чтобы прибавить ходу и успеть прорваться в гавань, прежде чем другой выскочит ему наперерез.
– Корсарская фелюга? – спрашивает Лолита Пальма, показывая на преследователя.
Сантос кивает, козырьком приставив к глазам покалеченную руку – на кисти не хватает мизинца и безымянного. На запястье рядом с давним шрамом смутно виднеется выцветшая от солнца и лет татуировка.
– Да, французы заметили его на подходе и, сами видите, погнались во весь дух, хотят отсечь от гавани. Однако, думаю, не выйдет у них. Он уже слишком близко.
– Ветер может перемениться.
– Уж простите, донья Лолита, не соглашусь с вами… Ему осталось-то самое большее три четверти мили. Успеет проскочить в бухту… Я так полагаю, француз минут через пятнадцать отстанет.
Лолита Пальма разглядывает обнажившиеся отливом рифы на входе в бухту. Справа, поближе к берегу, между бастионами Сан-Фелипе и Пуэрта-де-Мар, стоят на якорях английские и испанские корабли: паруса на них убраны, реи спущены.
– Так ты считаешь, это не наша бригантина?
– Да нет, не наша. – Сантос мотает головой, не сводя глаз с моря. – Это скорее шебека.
Лолита Пальма снова смотрит в трубу. Видимость благодаря восточному ветру хороша, но различить флажки на гафеле не удается. По расположению обеих мачт, у которых на таком расстоянии марсов не разглядеть, по прямоугольным, «греческим» парусам понятно одно – это не бригантина и, значит, не «Марк Брут». Куда ж он запропастился, с горьким разочарованием думает Лолита, отводя от глаза окуляр. Слишком высоки ставки в этой игре. Потеря корабля со всем, естественно, грузом нанесет ей сильнейший удар – причем уже второй за последние три месяца, тем паче что из-за осады прежний порядок страховки пересмотрен и никакая премия убытков не покроет.
– Я пойду, а ты стой и смотри, пока не убедишься наверное.
– Слушаю, донья Лолита.
Сантос, как и остальные старые слуги в доме и служащие компании, продолжает звать ее уменьшительным именем, а те, кто помоложе, – доньей Долорес или сеньоритой. А для кадисского общества, знающего ее с малолетства, она по-прежнему Лолита Пальма, внучка старого дона Энрико. Дочь Томаса Пальма. Так представляют ее на вечеринках и приемах, так окликают на прогулках по Аламеде, по Калье-Анча, на воскресной полдневной мессе в соборе Святого Франциска: мужчины снимают шляпы, дамы слегка наклоняют головы в мантильях, не в меру расфранченные беженцы смотрят с любопытством – завидная партия… барышня из первой дюжины… в силу трагических обстоятельств вынуждена была впрячься в этот воз, тащить на себе компанию и дом. Ну разумеется, с хорошим образованием. Как и почти все здешние барышни из порядочных семей. Скромна и некичлива. Уверяю вас, ничего общего с родовитыми пустышками, которые только и знают, что заполнять именами кавалеров бальные книжки да наряжаться в ожидании того часа, когда папа продаст их вместе с титулом тому, кто больше заплатит. Потому что в этом городе видные, старинные фамилии гордятся не деньгами, а налаженным делом. У нас единственным видом знатности, говорят здесь, почитается увенчанный успехом труд, и своих дочерей мы воспитываем, как Господь заповедал: с малолетства прививаем им чувство ответственности за братьев, учим быть благочестивыми без ханжества, учим практическим навыкам и иностранным языкам. Потому что никогда не узнаешь наперед, не придется ли им помогать в семейном деле, вести корреспонденцию и что-то в этом роде; не доведется ли им, выйдя замуж или овдовев, брать в руки дело, которое кормит многие и многие рты, обеспечивая благополучие стольких семей, не говоря уж о процветании самого Кадиса. Да, и вот еще что, раз уж речь зашла о нашей Лолите… Дед ее был в городе человек известный, синдик и депутат муниципального округа, отец, что доподлинно известно, обучил ее и математике, и двойной бухгалтерии, и всяким премудростям насчет перевода мер, весов и валют из одной системы в другую… Помимо этого она говорит, пишет и читает по-английски, да и по-французски тоже. Уверяют даже, что и в ботанике разбирается, ну там, во всяких цветочках и растениях и прочем… Такая жалость, что женишок ей так и не сыскался…
Последняя фраза произносится обычно под занавес и как бы позволяет кадисскому бомонду не без известной доли злорадства взять небольшой реванш у Лолиты Пальма, сколь бы выдающимися ни были ее дарования главы компании, хозяйки дома и члена общества: видное положение в мире коммерции, как всякому известно, плохо согласуется с тем, что принято называть «женским счастьем». Череда утрат лишь недавно позволила ей снять траур по отцу, два года назад унесенному последней эпидемией желтой лихорадки, и единственному брату, который самим Богом предназначен был возглавить семейное дело, да, к несчастью, пал в сражении при Байлене. Есть младшая сестра, рано, еще при жизни отца, вышедшая замуж за местного коммерсанта. Есть, разумеется, и мать. Ох, о матери разговор особый…
Лолита Пальма спускается с террасы. На площадке второго этажа с портрета на отделанной португальскими изразцами стене ей ласково и чуть насмешливо улыбается щеголеватый молодой человек во фраке с высоким воротом, с черным широким галстуком. Это друг ее отца, он представлял в Кадисе крупную французскую фирму и в 1807-м утонул в Трафальгарском проливе, когда его корабль разбился на отмелях Асейтеры.
Лолита Пальма, не спуская глаз с портрета, шагает по ступеням, легко скользит пальцами по мраморным, с едва заметными белыми прожилками перилам. Прошло уже пять лет со дня его гибели, но она не забыла этого юношу. Не забыла. Его звали Мигель Манфреди, и он улыбался в точности так же, как сейчас на полотне.
Внизу девушка по имени Мари-Пас – при Лолите она отправляет должность горничной – только что полила последние цветы. В четырехэтажном доме по улице Балуарте, в двух шагах от самого центра Кадиса, царит тишина. Толстые стены сложены из ракушечника; двойные, отделанные позолоченной бронзой двери с дверными молотками, отлитыми в форме кораблей, обычно открыты в просторный и прохладный мраморный вестибюль, ведущий в патио, вокруг которого размещаются магазин и контора, где в рабочие часы сидят служащие компании. Заботы по дому возложены на семерых слуг – старого Сантоса, кухарку, дворецкого, кучера, чернокожую невольницу, Мари-Пас и еще одну горничную.
– Как ты чувствуешь себя сегодня, мама?
– Как обычно.
В окутанной приятным полумраком спальне летом прохладно, зимой – тепло. Слоновой кости распятие над белой железной кроватью, большое «французское» окно с решетчатым балконом, а на нем – ленты папоротника, горшки с геранями и базиликом. Туалетный столик с зеркалом, другое зеркало, почти во всю стену, и еще зеркальный шкаф. Много зеркал, много красного дерева, то и другое – вполне в духе Кадиса. Классика. Образ Пречистой Девы дель Росарио над низким книжным шкафом – тоже красного дерева, – где стоит полный комплект альманаха «Коррео де лас дамас». Шестнадцать томиков ин-октаво. Да, шестнадцать. Семнадцатый раскрыт и лежит на коленях женщины, которая, приподнявшись с подушек, подставляет дочери щеку для поцелуя. Пахнет миндальным притиранием для рук «Макасар» и пудрой «Франжипан».
– Ты что-то поздно сегодня. Я уже давно проснулась.
– Было много работы, мама.
– У тебя всегда много работы.
Лолита Пальма, поправив матери подушки, пододвигает стул и садится возле ее кровати. Терпения ей не занимать стать. На миг вспоминается, как в детстве она мечтала странствовать по свету на одном из тех белых кораблей, что медленно скользили по глади бухты. Потом мысли ее возвращаются к бригу, шебеке… или какой там еще парусник мчится сейчас на всех парусах, уходя от корсара?
Пепе Лобо, держась за вантину бизань-мачты, зорко наблюдает за маневрами фелюги, которая так и рвется наперехват, режет путь в бухту. И остальные девятнадцать моряков, сгрудившись на носу и у мачт, на которых подняты все паруса, не сводят глаз с француза. И если бы Пепе, капитан шебеки, пять суток назад вышедшей из Лиссабона с грузом соленой трески, сыра и масла, не знал столь досконально, на какие фокусы и трюки способно море, он, надо полагать, был бы поспокойней. Потому что француз еще далеко, а «Рисуэнья» идет очень ходко, благо волна и свежий ветер бьют ей в правый борт, по которому она, если ничего непредвиденного не случится, оставит вскоре Пуэркас и проскользнет в бухту под защиту крепостных орудий Санта-Каталины и Канделарии.
– Поспеваем, с запасом… – говорит помощник.
У него изжелта-зеленоватая нечистая кожа, шерстяной колпак на голове, недельная щетина. Время от времени он бдительно посматривает через плечо на рулевых у штурвала.
– Проскочим, проскочим… – настойчиво, как заклинание, повторяет он сквозь зубы.
Пепе Лобо предостерегающе вскидывает руку:
– Помолчи, сглазишь… Забыл закон корриды: «От хвоста до рога – недалека дорога»?
Второй сплевывает за борт раздраженно, если не со злобой:
– Я не суеверен.
– Зато я суеверен. Так что заткнись, будь добр.
Повисает краткое молчание. Краткое и напряженное. Только слышно, как плещет вода, обтекая корпус. Шумит ветер в снастях, от килевой качки потрескивают мачты, гудят туго натянутые ванты. Капитан по-прежнему неотрывно глядит на корсара. А помощник – на него:
– Мне слышать такое оскорбительно. И я не допущу, чтобы…
– Заткнись, я сказал. Не то я сам заткну.
– Угрожаете?
– Именно.
Капитан произносит это как нечто само собой разумеющееся, по-прежнему не сводя глаз с французского парусника, а сам меж тем расстегивает как бы невзначай золотые пуговицы синего суконного бушлата. Ибо знает, сколько его матросов сейчас, подталкивая друг друга локтями, навострили уши, чтобы не пропустить ни словечка.
– Это нетерпимо! – говорит помощник. – Как причалим, рапорт на вас подам. Команда подтвердит…
Пепе Лобо пожимает плечами:
– Команда подтвердит, что мозги тебе вышибли за то, что пререкался с капитаном, имея на хвосте корсара.
За черным кушаком, обхватывающим поясницу, блеснула бронзой и полированным деревом рукоять пистолета. Оружие предназначено не для того, чтобы отбиваться от преследователей, а для поддержания порядка на собственном судне. Так бывает часто: кто-то из команды теряет голову – и как раз в тот самый миг, когда выполняется сложный маневр. И не впервые Пепе приходится приводить людей в чувство зуботычиной или пулей. Его помощник – человек беспокойный, недобрый, дерзкий – исключительно скверно переносит то обстоятельство, что командовать шебекой поставлен не он. Уже в четырех рейсах он нарывался на самую настоящую трепку, которую ни один морской трибунал не счел бы неправомерной, особенно если – вот как сейчас – неприятель в буквальном смысле наступает на пятки.
Вантина, за которую держался Пепе, стала дрожать и позванивать иначе. Менее ритмично. И ветер в парусине над головой зашуршал по-другому.
– Займись лучше своим делом. Брамсель полощется, не слышишь, что ли?
Капитан ни на миг, чем бы ни был занят, не спускает глаз с фелюги – тонн сто водоизмещением, узкий, будто заточенный, корпус, позволяющий идти в крутой бейдевинд, одна мачта наклонена к носу, другая – к корме, косые паруса и кливер надуты до каменной твердости. Как и на «Рисуэнье», на гафеле не вьется флаг, позволяющий судить о государственной принадлежности, однако сомнений нет: француз. Намерения у этого пса вполне определенные: корсар давно уже рыскал на подходе к бухте, хоронясь за Ротой, – и вот подстерег. С такой артиллерией и командой, как у него на борту, шебеку он уделает шутя: сумеет сблизиться на выстрел – пиши пропало. 170-тонная «Рисуэнья» – судно торговое, «купец», вооруженный всего лишь двумя 4-фунтовыми орудиями, не считая аркебуз и сабель у экипажа, и противопоставить паре 12-фунтовых карронад да полудюжине 6-фунтовых пушек, которыми, по слухам, располагает француз, нечего. А подвиги его хорошо известны. До того как три недели назад «Рисуэнья» отправилась в Лиссабон, на счету корсара уже числились испанская шебека с богатым грузом, где среди прочего было 900 кинталов[10] пороха, и североамериканский бриг, захваченный через тридцать два дня после того, как вышел из Род-Айленда в Кадис, везя в трюме рис и табак. Как видно, требования кадисских негоциантов положить предел такому безнаказанному бесчинству действия не возымели. Пепе Лобо знает, что испанских и английских военных кораблей немного и заняты они тем, что охраняют акваторию порта, эскортируют караваны, перевозят войска и оружие. Что же касается канонерских лодок и других маломерных судов, от них при свежем ветре и приливе вообще толку никакого. Тем более что их используют для защиты пролива Трокадеро, либо отряжают по ночам сторожить бухту, либо отправляют в составе конвоев в Уэльву, Айамонте, Тарифу, Альхесирас. Между бухтой Санлукар и побережьем Кадиса крейсирует один лишь испанский корвет под бортовым номером 38 – и с мизерными, надо сказать, результатами. Ибо корсару ничего не стоит, утром отправившись на разведку, отойти всего на лигу от места своей укромной стоянки, обнаружить, если повезет, добычу, захватить ее и вместе с ней стремительно и безнаказанно юркнуть назад, к материковому побережью, на всем его протяжении занятому французами. Ну в точности как паук, сидящий в центре своей паутины.
Пепе Лобо посмотрел наконец вперед – на окруженный кольцом буроватых крепостных стен город с бесчисленными шпилями колоколен и смотровых вышек, торчащих над белыми домами, с замком Сан-Себастьян, с маяком – и в очередной раз удивился тому, как схож Кадис с севшим на мель парусником. До Пуэркаса и Диаманте – четыре мили, прикинул он, мысленно прочертив прямую от города к мысу Рота. «Грязные воды» – много подводных камней, особенно опасных при сильном отливе… Но ветер сейчас благоприятный, и когда шебека, тем же курсом пройдя меж отмелей и начав лавировать внутри бухты и гавани, окажется под прикрытием береговых батарей и стоящих на якоре британских и испанских военных кораблей – скоро уж покажутся верхушки их мачт, – будет «полная вода».
Союзники… Хотя Испания уже четвертый год воюет с Наполеоном, от слова «союзники» применительно к британцам лицо Пепе Лобо перекривливается. Он отдает им должное как морякам, но саму эту нацию терпеть не может. Другое дело, если бы капитан принадлежал к ней – был бы так же спесив и вероломен, – тогда, конечно, как говорится, и горюшка мало. Но судьба – или кто там еще заведует делами такого рода? – распорядилась так, что он родился испанцем, от галисийца-отца, служившего в старших боцманах на королевском военно-морском флоте, и матери-креолки; и на свет появился в Гаване, и чуть ли не с первого дня жизни видел море, и первые свои шаги сделал по палубе. Сейчас ему тридцать один год, а плавает он с одиннадцати лет, то есть бо́льшую часть жизни: сперва юнгой на китобое, потом марсовым, потом помощником и наконец, ценой многих жертв и усилий добыв себе патент, – капитаном; и все это время ждал каверз и подлостей от беспощадных пиратов, осененных «Юнион Джеком». И нигде, ни в одном море мира нельзя считать себя в безопасности. Да уж, ему ли не знать англичан – алчных, высокомерных, неизменно готовых найти подходящий предлог, чтобы цинично нарушить любой договор и преступить клятву. Он на своей шкуре познал, до чего ж это бессовестная нация. И ровно ничего не меняет то обстоятельство, что из-за переменчивых обстоятельств войны и политических хитросплетений Англия сделалась союзницей Испании, воюющей с Наполеоном. Для него, Пепе Лобо, англичане – что в мирное время, что в громе орудийной пальбы – все равно всегда враги. Были и есть. Он дважды побывал у них в плену – сидел в плавучей тюрьме сперва в Портсмуте, а потом на Гибралтаре. И ничего им не забыл.
– Отстает, капитан.
– Вижу.
Ага, все же страх пересиливает досаду. Голос звучит едва ли не примирительно. Пепе Лобо краем глаза видит, как помощник, с беспокойством взглянув на вымпел, указывающий направление ветра, тотчас выжидающе смотрит на него.
– Думаю, нам стоило бы…
– Помолчи.
Капитан поднимает голову к парусам, потом оборачивается к рулевым:
– Полборта влево!.. Так держать. Помощник! Ослеп? Или оглох? Выбрать слабину у шкота!
Впрочем, в столь скверном настроении Пепе пребывает не из-за англичан. И даже не из-за фелюги, которая в последнем отчаянном усилии догнать «Рисуэнью» забирает круче к ветру, заходит к юго-востоку, надеясь то ли на удачный залп, то ли на перемену ветра, а может, на то, что при неумело выполненном маневре у шебеки порвется какая-нибудь снасть. Все это Пепе не беспокоит. Он так уверен, что оторвался от корсара, что даже не приказывает изготовиться к стрельбе: впрочем, обе его пукалки все равно не способны дать отпор врагу, которому один раз шарахнуть из своей карронады – и будет на палубе пусто и чисто. Команда «к бою!» вконец обескуражит его матросов, а они и так мало на что пригодны: опытных моряков дай бог чтобы набралось полдесятка, все прочие же – портовая шваль, навербованная чуть что не за одни харчи. Лобо однажды уже пришлось видеть, как в самой горячке боя эти, с позволения сказать, моряки полезли спасаться в трюм. В девяносто седьмом году ему это стоило потери судна и полного разорения, не говоря уж о портсмутских понтонах[11]. Так что сегодня пусть лучше никто ничего не ждет, а просто делает свое дело. И очень славно было бы, ошвартовавшись сегодня у причальной стенки в Кадисе, никогда больше не видеть эту рвань.
Потому что начинается новая жизнь. Капитан знает, что идет на «Рисуэнье» в последний раз. Отношения с ее владельцем, Игнасио Усселем, арматором с улицы Консуладо, и девятнадцать дней назад, когда отправлялся в рейс, были натянутые, а теперь если он сам или клиент, зафрахтовавший шебеку, заглянет в коносамент, то, пожалуй, и вовсе разорвутся. Потому что плохое вышло плаванье, на редкость неудачное: сначала попали в полосу почти полного безветрия, потом сильно трепало у Сан-Висенте, потом сломался ахтерштевень и пришлось больше суток отстаиваться у мыса Синес, потом начались всяческие неприятности с портовыми властями в Лиссабоне – и вот в итоге «Рисуэнья» возвращается домой с опозданием и груза у нее в трюмах вполовину меньше ожидаемого. Эта капля переполнит чашу терпения. Компания Усселя, как и многие прочие, служившая в Кадисе «крышей» для несколько французских торговых домов, – до самого недавнего времени иностранцы не могли напрямую торговать с портами испанской Америки, – с начала войны испытывает значительные трудности. И сеньор Уссель, вздумав воспользоваться теми преимуществами, какие предоставляет война дельцам, не отягощенным излишней щепетильностью и избыточной совестливостью, решил на грош пятаков наменять и сократить расходы за счет своих служащих: урезал и стал под разнообразными предлогами задерживать жалованье. Так что арматор с капитаном в последнее время раздружились. И едва лишь «Рисуэнья» отдаст якорь на четырех-пяти морских саженях глубины, придется Пепе Лобо добывать себе хлеб насущный на другом судне. А найти новую работу в переполненном беженцами Кадисе, хоть там и выходят в море на всем, что может плавать, включая самое гнилое деревянное корыто, будет нелегко: капитанов – переизбыток, зато большая нехватка хороших матросов и кораблей, так что в портовых тавернах, досуха выдоенных всеобщей мобилизацией, можно отыскать только самый отъявленный сброд, готовый наняться за сколько дадут.
– Француз поворачивает!.. Отстал!
Шебека от носа до кормы огласилась торжествующим «ура!», рукоплесканиями, радостными криками. Даже помощник стащил с головы свой шерстяной колпак, с облегчением вытер пот со лба. Столпясь на бакборте, вся команда наблюдала, как корсар прекращает гонку: вот кливер прилег на мгновенье к длинному бушприту – и, развернувшись с сильным креном на правый борт, фелюга двинулась назад, к мысу Рота. При повороте свет упал на нее под другим углом, позволив рассмотреть в подробностях длинную рею грот-мачты и весь черный, стройный, с низким кормовым свесом корпус этого стремительного и опасного корабля. Говорили, будто это португальский «купец», в прошлом году захваченный французами у мыса Чипиона.
– Полрумба вправо, – командует Пепе рулевым.
Моряки улыбаются ему, одобрительно кивают. «Плевать мне сто раз на ваше одобрение, – думает Пепе Лобо. – И сейчас – как никогда». Выпустив вантину, он застегивает бушлат, пряча от взглядов пистолет за поясом. Потом поворачивается к помощнику, который не сводит с него глаз.
– Поднять флаг… Грот и фок на гитовы. Приготовиться через полчаса убрать марсели.
Покуда матросы убирают паруса и корабль меняет галс, а на верхушку бизань-мачты ползет выцветший торговый флаг – две красные полоски, три желтые, – Пепе Лобо вглядывается в далекий берег, к которому устремляется уже повернувшийся кормой француз. «Рисуэнья» идет ходко, ветер благоприятен, и нет нужды лавировать, проходя Пуэркас. А это значит, что шебека сможет войти в бухту, не подвергая себя опасности либо сесть на рифы в узкостях бухты, либо подставить борт огню неприятельских батарей, которые с бастионов крепости в Санта-Каталине, расположенной на подступах к Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, обстреливают каждый корабль, чересчур близко, по мнению французов, подходящий к берегу. Крепость – в полулиге или около того к западу, то есть слева по носу шебеки, меж тем как подальше, по ту сторону Роты, в устье реки Сан-Педро уже невооруженным глазом можно различить полуостров Трокадеро и глядящие на Кадис жерла французских пушек. Из ящичка под нактоузом Пепе Лобо достает и раздвигает на всю длину подзорную трубу и ведет ею, словно очерчивая окружность, вдоль береговой линии – с севера на юг, – пока не упирается взглядом в форты: один, в Матагорде, бездействующий и заброшенный, стоит ниже других, на самом берегу, два других – Луис и Кабесуэла – подальше и повыше. Жерла орудий выглядывают из бойниц. Вот одна озарилась безмолвной вспышкой – и в следующее мгновение, описывая пологую дугу, через бухту в сторону Кадиса понеслась крошечная черная точка французской бомбы.
Полицейский комиссар Рохелио Тисон, как всегда на людях приняв свою излюбленную позу – то есть спиной привалившись к стене, а ноги вытянув, – сидит в кофейне «Коррео» за шахматным столиком. В правой руке у него чашка кофе, левая ерошит бакенбарды, переходящие в усы. Посетители, при грохоте орудийного выстрела выскочившие на улицу Росарио, возвращаются, обсуждая происшествие. Бильярдисты вновь взялись за кии и шары слоновой кости, публика в читальном салоне и за столиками в патио – за оставленные было газеты: все рассаживаются по местам, и вот уже опять поднялся обычный гул разговоров, меж тем как лакеи с кофейниками в руках начали новый обход.
– Где-то за Сан-Агустином упала, – говорит профессор Барруль, садясь на прежнее место. – И, как всегда, не взорвалась. Только народ перепугала.
– Вам ходить, дон Иполито.
Барруль смотрит сперва на полицейского, который не поднимает глаз от доски, а потом оценивает позицию.
– По части эмоций, комиссар, вы дадите сто очков вперед жареной камбале. Завидую вашему хладнокровию.
Тисон, отхлебнув глоток кофе, ставит чашку на стол, рядом со съеденными фигурами: шесть своих, шесть – противника. На самом деле невозмутимость его – не более чем видимость. Партия складывается не в его пользу.
– Эх, профессор, до бомб ли тут? Поглядите, куда ваш слон и пешка загнали мою ладью.
Оценив изощренный цинизм этой реплики, Барруль удовлетворенно хмыкает. У него – полуседая грива, длинное, лошадиное, лицо, пожелтевшие от табака зубы, меланхолические глаза за стеклами железных очков. Питает пристрастие к нюхательному табаку, растертому с красной охрой, носит черные, вечно собранные в складки чулки, сюртуки старомодного фасона, возглавляет Кадисское научное общество и обучает начаткам латыни и греческого мальчиков из хороших семей. Кроме того, он страстный любитель шахмат и за доской напрочь лишается обычного своего природного спокойствия и неизменной благорасположенности – в игре профессор свиреп и беспощаден, пышет к противнику неподдельной и смертельной злобой. В пылу схватки может дойти до прямых оскорблений, и тому же Тисону не раз приходилось выслушивать всяческие «будь же ты вовеки проклят… убирайся в адское пекло… пес смердящий… солнце еще не сядет, а я тебя четвертую, честью клянусь… шкуру сдеру заживо…» Забранки довольно витиеватые – дает себя знать образованность. Впрочем, комиссар принимает все это как должное: привык – они знакомы и играют в шахматы уже десять лет. В известном смысле можно даже сказать – почти дружат. Вот именно, «почти». По крайней мере, в том неопределенном смысле, который комиссар влагает в понятие «дружба».
– Вижу, двинули полудохлого своего коника?
– Ничего другого не остается.
– Остается, остается. – Профессор издает сквозь зубы сдавленный смешок. – Только я не скажу что.
По знаку Тисона хозяин заведения Пако Селис, наблюдающий за происходящим из двери на кухню, кивает слуге, и тот наполняет чашку новой порцией кофе, а рядом ставит стакан холодной воды. Барруль, сосредоточенно глядя на доску, качает головой, отказываясь.
– А не угодно ли вам будет такого вот отведать? – говорит он, двигая неожиданную пешку.
Комиссар недоверчиво изучает изменившуюся позицию. Барруль барабанит пальцами по столешнице: лицо его непроницаемо, но он посматривает иногда на противника так, что кажется – при первой возможности всадил бы ему заряд свинца прямо в грудь.
– Как я понимаю, сейчас будет шах, – нехотя признает комиссар.
– А следом – и мат не замедлит.
Побежденный со вздохом собирает фигуры. Победитель криво улыбается, наблюдая за этим.
– Vae victis[12], – говорит он.
Лицо комиссара при виде такого ликования выражает смиренную покорность судьбе. Поневоле станешь стоиком, если из каждых пяти партий профессор выигрывает три.
– Вы просто невыносимы, друг мой.
– Плачьте, комиссар. Плачьте, как женщина, если не сумели защищаться, как мужчина.
Рохелио Тисон уже уложил в коробку черные и белые фигуры – так сваливают в братскую могилу трупы перед тем, как засыпать их негашеной известью. И на столе теперь пусто, как на прибрежном песке после отлива. Образ убитой девушки вновь возникает в голове комиссара. Двумя пальцами он нащупывает в жилетном кармане иззубренный осколок, подобранный давеча рядом с трупом.
– Профессор.
– Слушаю вас.
Тисон еще колеблется. Трудно выразить в словах то смутное ощущение, которое возникло у него на венте Хромого и с тех пор не отпускает. Вот он стоит на коленях возле тела девушки. Рокот волн и следы на песке.
– Следы на песке, – повторяет он вслух.
Барруль уже стер с лица кровожадную ухмылку. И теперь, вновь став прежним благодушным профессором, наблюдает за комиссаром с учтивым недоумением.
– Что, простите?
Не вынимая руки из кармана, где лежит витой кусочек металла, Тисон неопределенно и беспомощно пожимает плечами.
– Да я не знаю, как объяснить… Ну вот представьте себе шахматиста, который смотрит на пустую доску. И следы на песке.
– Да вы смеетесь надо мной! – восклицает профессор, поправляя очочки. – Что за шарады такие? Головоломки…
– Вовсе нет, я совершенно серьезен. Говорю вам – шахматная доска и следы.
– И?..
– И больше ничего.
– Это что же – как-то связано с наукой?
– Не знаю.
Профессор достает из кармана эмалевую табакерку, но медлит открыть ее.
– К чему относится эта ваша доска?
– И этого не знаю. К нашему городу, я полагаю… И убитая девушка на берегу.
– Черт возьми, друг мой! – Барруль берет понюшку. – Вы что-то не в меру таинственны нынче… Кадис – это шахматная доска?
– Да. Или нет. Ну, в общем, более или менее.
– Расскажите, какие же там фигуры.
Прежде чем ответить, Тисон оглядывается по сторонам. Кофейня, дающая точнейшее представление обо всем, что происходит в осажденном городе, переполнена: жители окрестных домов, коммерсанты, ротозеи, беженцы, студенты, священники, чиновники, журналисты, военные, депутаты кортесов[13], недавно перебравшиеся в Кадис с Исла-де-Леона. Мраморные столики, плетенные из ивняка стулья, медные пепельницы и урны-плевательницы, несколько кувшинчиков шоколада и, уж как водится, кофе, кофе, неимоверное количество кофе, который беспрестанно мелется и варится на кухне, подается обжигающе горячим и, все здесь пропитывая своим ароматом, перебивает даже сигарный дым, сизыми полотнищами висящий в воздухе. Женщины в «Коррео» допускаются исключительно во время Карнавала, так что здесь одни мужчины, причем – самого разнообразного облика, происхождения и состояния: изношенная одежонка бедных эмигрантов соседствует с элегантными костюмами богатых; ветхие штопаные и перелицованные сюртуки перемежаются с цветастыми мундирами местных волонтеров и обтерханными – флотских офицеров, которым уже полтора года не выплачивают денежное содержание. Посетители, приветствуя или демонстративно не замечая друг друга, собираются в кучки в соответствии со вкусами, пристрастиями и интересами; громко переговариваются со стола на стол, обсуждают последние газетные новости, играют в шахматы или на бильярде, просто убивают время в одиночестве или в шумной компании, где говорят о войне, политике, женщинах, ценах на индиго, табак и хлопок, о последнем памфлете, где благодаря недавно обретенной свободе печати – многие этот закон горячо приветствуют, другие, которых тоже немало, поносят – высмеиваются Такой-то, Сякой-то, Эдакий и вообще все и вся.
– Не знаю, какие фигуры, – отвечает наконец Тисон. – Наверно, они все. И мы.
– А французы?
– Может быть, и французы. Не поручусь, что и они не имеют к этому отношения.
Профессор обескуражен и явно сбит с толку:
– К чему – «к этому»?
– Не знаю, как сказать… Ко всему происходящему.
– Ну так как же им не иметь к этому отношения? Они ведь взяли нас в осаду.
– Не о том речь.
Барруль, подавшись вперед, теперь рассматривает комиссара с особым вниманием. Потом очень непринужденно берет его нетронутый стакан, медленно выпивает воду. Вытирает губы извлеченным из кармана платком, глядит на пустую, расчерченную клетками столешницу и снова поднимает глаза на комиссара. Слишком давно они знакомы, чтобы путать шутливые речи с серьезными.
– Следы на песке… – повторяет он.
– Именно.
– А уточнить не можете?.. Было бы нелишне…
Тисон как-то неуверенно поводит головой:
– Это как-то связано с вами, профессор… С чем-то, что вы сделали или сказали уже довольно давно… Потому я вам и рассказал это.
– Полноте, милый друг! Пока еще вы ничего толком не рассказали!
Новый пушечный выстрел, на этот раз раскатившийся где-то в отдалении, прерывает разговоры в кафе. От грохота, чуть смягченного расстоянием и стенами зданий, слегка задребезжали стекла.
– Это далеко, – замечает кто-то. – Где-то у порта.
– Проклятые лягушатники, – слышится в ответ.
На этот раз лишь несколько человек выбежали на улицу посмотреть, куда угодила бомба. И один из них, вернувшись, рассказывает – упала с внешней стороны стены, где-то возле Круса. Жертв и разрушений нет.
– Хорошо, я попытаюсь вспомнить, – не очень убежденно говорит Барруль.
Рохелио Тисон прощается и, забрав шляпу и трость, выходит на улицу, под уже меркнущий к вечеру свет: солнечные лучи ложатся почти горизонтально, трогая красными бликами беленые стены колоколен. На балконах еще стоят люди, глядят туда, где упала последняя бомба. Какая-то неприглядного вида, пахнущая вином женщина сторонится, давая ему пройти, бормочет сквозь зубы бранные слова. Комиссару к такому не привыкать. Делая вид, что не слышит, он идет вниз по улице.
Пешки черные и белые, вдруг осеняет его. Вот оно! А Кадис – шахматная доска.
Мастерство чучельника – в сотворении жизнеподобия. Проникнувшись сознанием этого, человек в клеенчатом фартуке поверх серого халата, с мерной лентой в руке, начал должные, предписанные наукой и искусством приготовления. Красивым, убористым почерком занес в тетрадку результаты замеров от уха до уха и от головы до хвоста. Циркулем отложил расстояние от наружного до внутреннего угла каждого глаза, отметил цвет – темно-карий. А когда наконец закрыл тетрадь, то, оглядевшись, убедился – свет, проникающий сюда через приоткрытую на лестницу дверь из разноцветных стекол, меркнет и скудеет. И потому зажег керосиновую лампу, накрыл стеклянным колпаком, отрегулировал пламя так, чтобы распростертый на мраморном столе труп собаки был хорошо освещен.
Ответственный момент. Очень ответственный. Плохое начало может испортить всю работу. На шкуре со временем могут появиться проплешины, а если какая-нибудь козявка успела отложить яйцо в козьей шерсти или водорослях, применяемых для набивки, вылупившаяся личинка окончательно погубит дело. И никакое мастерство не поможет. В свете керосиновой лампы видно, как изуродовал ход времени иные произведения, стоящие здесь, в кабинете: сказалось то ли несовершенство исходного материала, то ли губительное воздействие света, пыли, влаги, то ли переизбыток винного камня, извести, или природный цвет изменило скверное качество лаков. Наука тоже не всесильна. Эти неудачные работы, грехи молодости, плоды неопытности, стоят здесь тем не менее, чтобы засвидетельствовать – или напомнить? – что ошибки в этом – да, впрочем, и во всяком ином – виде деятельности чреваты опасными последствиями: вот они – неестественная поза, исказившая повадку, которая свойственна каждому зверю, небрежно отделанная пасть или клюв, неладно пригнанные друг к другу части каркаса… Все учитывается в стенах этого кабинета, хоть из-за войны и того, что творится в городе, трудно стало работать. И доставать новый, достойный внимания материал. Не остается ничего иного, как брать, что дают. Изворачиваться и придумывать на ходу.
Подойдя к черному шкафу, который стоит между дверью на лестницу, печью и витриной, откуда неподвижными глазами, сделанными из стекла и засохшего теста, смотрят на кабинет рысь, сова и обезьянка-тити, чучельник выбрал в наборе инструментов стальной пинцет и скальпель с рукояткой из слоновой кости. Вернулся к столу, склонился над трупом собаки – молодой, средних размеров, с белым пятном на груди и точно таким же на лбу. Отменные клыки. И вообще – превосходный экземпляр: на гладкой, нетронутой шкуре не проступило ни малейшего следа отравы, которой умертвили пса. Чучельник, сначала перерезав оптические нервы, ловко и очень осторожно извлек пинцетом из орбит оба глаза, почистил и засыпал глазные впадины загодя растолченной в ступке смесью квасцов, танина и минерального мыла. Вставил ватные шарики. Затем, убедившись, что все сделано как должно, перевернул пса на спину, заткнул все телесные отверстия паклей, отделил лапы от туловища и, проведя длинный надрез от грудины до живота, принялся потрошить.
В углу полутемного кабинета, под сидящими на жердочках чучелами фазана, сокола и бородатого ягнятника, едва виднеется развернутый на столике план Кадиса, напечатанный типографским способом, подробный, с двойной масштабной линейкой – во французских туазах и испанских варах. Сверху лежат компас, линейки, чертежный угольник. План расчерчен причудливыми кривыми, которые веером расходятся из одной точки на востоке, испещрен, будто оспинами, карандашными кружками и крестиками. Кажется, что над городом растянута паутина, а все эти точки и пометки похожи на запутавшихся в сети насекомых.
Медленно темнеет. Чучельник, осторожно надрезая, отделяет шкуру от костей и мышц. Через полуоткрытую на лестницу дверь доносится с террасы голубиное воркование.
Род фитиля, хлопковая прядь, пропитанная порохом или селитрой.
Горе побежденным (лат.).
Лига – мера длины, равная 5572,7 м.
В средневековых государствах Пиренейского полуострова сословно-представительные собрания – предтечи парламента, функции которого стали исполнять с XIX в.
Туаз – старинная французская мера длины: шесть футов, около двух метров.
Chi va piano, va lontano, chi va forte, va a la morte (ит.) – Тише едешь – дальше будешь, быстро едешь – к смерти прибудешь.
Фанега – мера сыпучих тел, неодинаковая в различных областях Испании; в Кастилии равна 55,5 л.
16 июля 1808 г. в Андухаре (близ Байлена) произошла битва между испанскими и французскими войсками. 22 июля французы вынуждены были подписать акт о капитуляции.
Кинтал – мера веса, равная 100 фунтам, или 46 кг.
«Юная Долорес» (исп.). Лолита – уменьшительное от Долорес. Названия кораблей и судов в тексте по традиции не переводятся.
Зд.: разоруженное палубное судно, служившее местом заключения военнопленных.
Монета достоинством пять песет, или двадцать реалов.
Одно из значений слова cadalso – плаха, эшафот (исп.).
2
Добрый день. Как поживаете. Здравствуйте. Пожалуйста, кланяйтесь от меня супруге. Добрый день. Будьте здоровы, рада была вас видеть. Поклоны всему семейству. Бесконечный обмен краткими любезными репликами, улыбки знакомых, иногда мимолетный разговор, из коего выясняется здоровье жены, успехи сына, негоции зятя. Лолита Пальма проходит в густой толпе людей – кто фланирует, кто остановился поболтать, кто разглядывает витрины. Позднее утро, кадисская улица Анча. Это душа города, его средоточие. Конторы, агентства, консульства. По тому, кто как ведет себя, кто о чем говорит, местных жителей нетрудно отличить от нахлынувших в Кадис беженцев: одни, временные насельники постоялых дворов и гостиниц на улицах Нуэва и Фламенкос-Боррачос, меблированных комнат и пансионов в квартале Авемария, глазеют на витрины дорогих лавок, жмутся у дверей кофеен, другие, занятые делами, держат в руках портфели, папки, перелистывают на ходу газеты. Одни обсуждают ход военных кампаний, стратегические перемещения войск, поражения и невероятные победы, а другие – цены на хлопок в Нанкине, на индиго и какао, на кубинские сигары, которые, того и гляди, будут стоить как бы не по 48 реалов за фунт. Что же касается депутатов кортесов, они в эти часы не слоняются по улице. Заседают в часовне Сан-Фелипе, расположенной в нескольких шагах отсюда, где на галерее толпится множество праздного народа – из-за французской осады многим в Кадисе решительно нечем заняться – вместе с дипломатами, обеспокоенными тем, что происходит: британский посол с каждым кораблем отсылает депеши в Лондон. И, выйдя из Сан-Фелипе не раньше двух пополудни, законодатели рассядутся в кофейнях и ресторанах, чтобы обсудить перипетии сегодняшнего заседания и мимоходом, как водится, сцепиться друг с другом сообразно политическим взглядам, притяжениям и отталкиваниям, ибо у каждого, будь он клирик или мирянин, либерал или консерватор, сугубый прагматик или неисправимый идеалист, относится ли к пылкому юношеству или к замшелому старичью, есть свой печатный орган и свой круг предпочтений и единомышленников. Здесь, как в капле воды, видна вся Испания вместе с ее заморскими территориями, из которых иные под шумок войны уже восстали.
Лолита Пальма только что вышла из самой изысканной в городе модной лавки на площади Сан-Антонио: заведение, раньше называвшееся «Парижская мода», теперь в соответствии с духом времени переименовано в «Испанскую». Кадисские дамы и барышни из высшего общества алчно вожделеют к его ассортименту, а вот владелица компании «Пальма и сыновья» там себе туалеты не заказывает – портниха и кружевница шьют ей наряды по эскизам, которые Лолита придумывает сама, вдохновляясь картинками из парижских и лондонских дамских журналов. В лавку она зашла, чтобы узнать, что произошло за день, да заодно и купить кое-что из аксессуаров и галантереи: горничная несет за нею в трех шагах две тщательно упакованные картонные коробки, где лежат полдюжины перчаток, полдюжины чулок и кружева для постельного белья.
– Благослови тебя Бог, Лолита…
– Здравствуйте… Кланяйтесь от меня жене…
Мимо и навстречу бесконечной вереницей проплывают более или менее знакомые мужские лица, снимаются шляпы. Такова она, эта главная улица города. Женщин в этот час здесь встретишь редко. Оттого Лолита и ловит на себе особо внимательные взгляды. Звучат приветствия, обнажаются и учтиво склоняются головы. Все, кто здесь хоть что-то собой представляет, знают эту сеньориту – она, хоть и принадлежит к относительно слабому полу, уверенно и умело держит бразды правления, ведет семейное дело, доставшееся ей по смерти деда и отца. В Кадисе только успевай поворачиваться – торговля с колониями, корабли, размещение капиталов, страховые выплаты и премии за морские риски. Лолита Пальма – не чета другим дамам-негоцианткам, в большинстве своем вдовам, которые, если называть вещи своими именами, ограничиваются лишь ростовщичеством, ссужая деньги и взимая проценты. Она же ведет рискованную игру, где можно и сорвать крупный куш, и разориться. Умеет зарабатывать сама и дает работу другим. Свободна от долгов и полновластно распоряжается своим капиталом. Ни пятнышка на деловой репутации. Не дает ни малейшего повода для сплетен и пересудов о личной жизни. Платежеспособность, уважение, доверие. Состояние, которое на глазок, по самым скромным подсчетам, потянет миллиона на полтора. Нет сомнения, что она – плоть от плоти нашей, от тех десяти или пятнадцати семейств, которые и задают здесь тон. У нее есть голова на плечах – и, если верить слухам, плечи эти красивы: впрочем, никто покуда не мог похвастаться, что убедился в этом самолично. В тридцать два года – и все еще на выданье.
– Доброе утро… Будьте здоровы…
Вздернув подбородок, она идет по середине тротуара. Неторопливо и мерно отстукивают каблучки. Это ее улица и ее город. Темно-темно-серое платье оживляет единственная яркая деталь – голубая тесьма, которой отделана фланелевая мантилья. Мантилья, волосы, собранные на затылке в узел, а с висков вдоль щек спускающиеся локонами, да еще, пожалуй, вышитые серебром туфли – вот те немногие уступки, что сделаны ради выхода на люди; во всем остальном ее наряд строг, крайне сдержан, безупречно, как сказали бы англичане, «корректен», удобен для работы и приема посетителей в конторе компании. Да, сейчас она здесь, на главной улице, но ведь и из дому-то вышла ради деликатного финансового вопроса, касающегося сомнительных векселей, полученных три недели назад; и вот часа не прошло, как в банке «Сан-Карлос» вопрос этот благополучно решился – за соответствующую мзду, разумеется. Перчатки, чулки и кружева из некогда «Парижской», а ныне «Испанской моды» были куплены в ознаменование удачи. Скромно, пристойно, достойно. Как и все, что Лолита Пальма делает и думает.
– Поздравляю с прибытием «Марка Брута». Прочел в «Вихиа», что он уже в порту.
Это ее зять Альфонсо. Представитель компании «Соле и партнеры: английское сукно и товары с Гибралтара». Как обычно, высокомерно-холоден; облачен в орехового цвета фрак и бледно-лиловый жилет, шелковые чулки, держит на отлете камышовую трость из Индий. Шляпу не снимает, а лишь чуточку приподнимает, дотронувшись двумя пальцами до поля. Прошло уже шесть лет, как он женился на ее сестре Каридад, но сейчас, как и тогда, зять почти нестерпимо неприятен Лолите. Впрочем, «нестерпимо» – не то слово: они именно что терпят друг друга, поддерживая, пусть и формально, родственные отношения. Раз в неделю Альфонсо с женой навещают сеньору Пальму – да тем, пожалуй, все и ограничивается. Он остался очень недоволен суммой в девяносто тысяч песо, доставшейся ему от покойного тестя, а семейство Пальма – тем, как он, от большого ума да с малым доходом, распорядился этими деньгами и куда их вложил. Помимо того, семейственной любви не способствовала тяжба по поводу загородного дома в Пуэрто-Реаль, на право владения коим Альфонсо претендовал по праву своей женитьбы. Завещание Томаса Пальмы было оспорено, дело перешло в руки стряпчих и нотариусов, но начавшийся судебный процесс из-за войны приостановился.
– Да, слава богу, прибыл. Мы уж смирились с потерей груза.
Лолита Пальма знает, что зятю глубоко безразлична судьба «Брута» и наплевать, на морском ли дне он окажется или во французском порту. Однако здесь, в Кадисе, полагается соблюдать приличия. И когда родственники встречаются на главной улице на виду у всего города, им непременно следует перемолвиться хотя бы несколькими словами. Здесь никакая компания не только что не добьется успеха, а и не выживет, не снискав себе доверия и уважения в обществе, которое, если не будет соблюдена форма, может лишить ее и того и другого.
– Как поживает Кари?
– Спасибо, хорошо. В пятницу повидаетесь.
Альфонсо, вновь прикоснувшись к полям шляпы, прощается и уходит вниз по улице. Весь, до кончика своей трости, сухой, жесткий, подобранный. Сердечности нет и в отношениях Лолиты с младшей сестрой. Нет и никогда не было. Лолита всегда считала, что Каридад – бездельница, думает лишь о себе и норовит въехать в рай на чужом горбу. Даже кончина отца, даже гибель брата – Франсиско де Паулы – не сблизили их. И в скорби, и в трауре каждая была сама по себе. И сейчас единственным связующим звеном, сколь бы формальным ни было оно, остается мать: еженедельный визит в дом на улицу Балуарте, шоколад, кофе, легкая закуска, пустота ни к чему не обязывающих разговоров, неизменно вертящихся вокруг погоды, французских бомб и цветов на балконах. Оживление вносит лишь появление кузена Тоньо, жизнерадостного, обаятельного холостяка. Когда Каридад вышла замуж за Альфонсо Соле, который тщеславием и чванностью пошел в отца, поставлявшего сукно для нужд местных ополченцев-волонтеров, а высокомерием и глупостью – в мать, сестры окончательно стали чужими друг другу. Ни Каридад, ни ее супруг так и не простили покойному Томасу Пальме, что не взял Альфонсо в семейное дело, а в обеспечение прав младшей дочери просто выделил ей некую долю и великолепный трехэтажный дом на улице Гуантерос, оцененный в 350 000 реалов. В нем сейчас и живет чета Соле. Довольно с них, говорил отец. А вот моя старшенькая, Лолита, получит все необходимое, чтобы двигаться вперед. Поглядите, какая она дельная, сметливая, усердная. Я могу на нее положиться, я доверяю ей, как никому больше: она умеет зарабатывать деньги и знает, как не потерять их. Это у нее с детства. Если в один прекрасный день решит выйти замуж, то, будьте покойны, не станет читать романы и часами напролет чесать языком с подругами в кондитерских, предоставив своему избраннику надрываться на работе. Уж будьте уверены. Она из другого теста.
– Чудесно выглядишь, Лолита, как, впрочем, и всегда… Рад тебя видеть. Как здоровье матушки?
Эмилио Санчес Гинеа – лет шестидесяти, тучный, с редкими седыми волосами – держит в одной руке шляпу, в другой – толстый пакет с письмами и документами. Проницательный взгляд. Одет на британский манер; по жилету, продернутая из кармана в карман меж пуговицами, вьется двойная цепочка от часов; во всем облике сквозит та чуть заметная усталость, что присуща деловым людям, достигшим определенного возраста и положения. В Кадисе, где в глазах общества нет греха тяжелее, чем неизвиняемая обстоятельствами праздность, хорошим тоном считается легкая небрежность туалета, свидетельствующая о напряженном и достойном уважения трудовом дне: надо, чтобы галстук был полураспущен, а первоклассного сукна, превосходно сшитый сюртук – слегка помят.
– Я уже слышал, что корабль вернулся. Гора с плеч…
Эмилио Санчес – ее старый, добрый и многократно испытанный на верность друг. Соученик покойного Томаса, пайщик семейной компании, он разделяет с Лолитой риски и деятельно участвует в негоциях. Не так давно даже питал надежду породниться, женив на ней своего сына Мигеля, который стал ныне его компаньоном и счастливым супругом другой кадисской барышни. Добрые отношения между семействами Пальма и Гинеа неудавшийся брак не омрачил. Эмилио после кончины Томаса не оставлял заботой и советом Лолиту, делавшую первые шаги на поприще коммерции, да и сейчас всегда готов помочь, как только ей потребуются его опытность и здравомыслие.
– Ты домой?
– Нет, мне надо зайти в книжную лавку Сальседо. Может быть, уже пришли мои заказы.
– Пойдем, я провожу тебя.
– У вас, наверно, есть дела поважней?..
Старик жизнерадостно смеется в ответ:
– Я забываю обо всех делах, когда вижу тебя. Пойдем.
Она берет его под руку. По дороге обсуждают общее положение и некое предприятие, в успехе которого оба заинтересованы. Восстания в колониях породили множество сложностей. Больше, чем французская осада. Экспорт на другой берег Атлантики упал до пугающих величин, доходы сократились разительно, не хватает наличности, и многие коммерсанты уже попали в ловушку, принимая векселя, которые в результате почти невозможно опротестовать. Лолита Пальма тем не менее сумела возместить нехватку ликвидных средств за счет новых рынков: из Соединенных Штатов вывозит зерно и хлопок, в Россию ввозит товары, а используя единственное в своем роде положение Кадиса как перевалочной базы, дополняет торговые операции осторожными вложениями в векселя и страхованием морских рисков – на последнем как раз специализируется компания Санчеса Гинеа, в делах которой принимает участие компания «Пальма и сыновья», авансируя торговые рейсы через океан, а затем получая возмещение в виде процентов, страховых премий, надбавок за рассрочку и прочего. Опыт и присущий дону Эмилио трезвый расчет делают подобные финансовые операции очень рентабельными, тем более что дело происходит в городе, неизменно нуждающемся в наличных деньгах.
– Надо отдавать себе отчет, Лолита: рано или поздно война закончится, вот тогда и придется задуматься по-настоящему. А когда судоходство станет безопасным, будет уже слишком поздно. Наши с тобой соотечественники в колониях уже привыкнут торговать с янки и британцами напрямую. А мы здесь тем временем жалеем отдать им то, что они могут взять сами, своими руками… Хаос в Европе позволил им понять, что они в нас не нуждаются.
Лолита Пальма идет с ним под руку по улице Анча мимо широких подъездов, роскошных лавок, представительств торговых домов. В ювелирном магазине Бональто, как всегда, много покупателей. Снова и снова с ней раскланиваются прохожие, приветствуют знакомые. Позади несет пакеты горничная – та самая Мари-Пас, которая таким приятным голоском напевает куплеты, поливая цветы в патио.
– Мы сумеем восстановить с ними связи, дон Эмилио… Америка очень велика, общий язык и культуру так просто не разорвать… Мы всегда будем там. А новые рынки появятся непременно. Посмотрите на русских… Если царь объявит Франции войну, им понадобится все на свете.
Дон Эмилио с сомнением качает головой. Нет, дело это давнее, не вчера началось. Город потерял силу. Лишился смысла своего бытия. И случилось это, когда в 1778 году отменили монополию на торговлю с заморскими территориями. Вот тогда ему и подписали приговор. Автономию американских портов уже не отнимешь. И с креолами этими уже не совладать. А для Кадиса череда кризисов, а потом и война – это последние, что называется, гвозди в крышку гроба.
– Вы слишком печально смотрите на вещи, дон Эмилио.
– Печально? Сколько несчастий уже пережил город? Сначала колониальная война с Англией повредила нам бесконечно. Потом началась война с революционной Францией, а следом – опять с Англией… Вот это нас и доконало. Как много ждали от Амьенского мира[14], а что вышло? Пшик! Сколько французских компаний, которые обосновались тут с незапамятных времен, отправились отсюда к дьяволу… Да, а потом еще одна война с англичанами, потом блокада и новая война с Францией. Печально смотрю, говоришь? Эх, милая моя Лолита, двадцать пять лет бросает нас из огня да в полымя.
Лолита Пальма с улыбкой нежно сжимает ему руку:
– Не обижайтесь, друг мой. Я не хотела…
– Как я могу на тебя обижаться? Этого только недоставало!
На углу улицы Амаргура, возле британского посольства, в одном доме с коммерческой конторой помещается маленькая кофейня, облюбованная иностранцами и флотскими офицерами. Этот квартал удален от восточной окраины Кадиса, где чаще всего падают французские бомбы, – сюда не долетело еще ни одной. За столиками у дверей несколько развеселых англичан наслаждаются хорошей погодой, листают старые лондонские газеты. Рыжие бакенбарды, вызывающе небрежная одежда. Два-три красных военных мундира.
– Вот погляди-ка ты на наших союзничков. – Дон Эмилио понижает голос. – Добились-таки от Регентства и от кортесов отмены всех ограничений на торговлю с Америкой. Свой интерес соблюдают везде и всюду, свою линию гнут неуклонно – и нигде в Европе хорошего правительства не допустят. С появлением на Полуострове герцога Веллингтона они убивают одним выстрелом не двух, а целых трех зайцев – держат Португалию, изматывают Наполеона, а попутно навязывают нам долг, который не преминут взыскать, когда время придет. Дорого нам обойдется этот альянс.
Лолита Пальма показывает своему спутнику на газетный киоск посреди улицы: вокруг него начинается суета – только что доставили свежий выпуск «Диарио Меркантиль», и покупатели, толпой обступив продавца, буквально рвут у него из рук номера.
– Может быть, вы и правы. Но взгляните… В городе бурлит жизнь, процветает торговля…
– Все это дым, Лолита… Чуть только снимут блокаду, эмигранты исчезнут, а нас, как и прежде, останется шестьдесят тысяч. Что тогда делать тем, кто сейчас безбожно взвинтил цены в гостиницах и дерет втридорога за бифштекс? Тем, кто наживается на чужой нужде? Вот они и торопятся урвать свое сегодня, пока не наступило завтра.
– Но ведь кортесы действуют…
– Кортесы твои, – бурчит без снисхождения старый негоциант, – живут как на другой планете. Конституция, монархия, Фердинанд Седьмой… все это не имеет отношения к делу. Разумеется, Кадису остро нужна свобода, кто ж будет спорить. Свобода и прогресс. На этом, в конце концов, зиждется всякая торговля. Однако же с новыми законами или без них, будет ли установлено, что право монарха имеет божественное происхождение, или что короли – суть всего лишь хранители национального суверенитета, положение не изменится: порты испанской Америки – в чужих руках, а Кадис – в руинах. Попомни мое слово: пройдет эта конституционная корь – замычат коровы тощие.
Лолита Пальма смеется. Смех ее девически звонок. Звучен, чистосердечен, непритворно весел.
– А я-то вас всегда считала либералом!
Дон Эмилио, не выпуская ее руки, останавливается посреди улицы.
– А кто ж я, черт возьми? Самый либерал и есть! – Он озирается с негодованием, будто отыскивая того, кто дерзнет оспорить это утверждение. – Однако из племени тех либералов, которые предлагают труд и процветание. Политическими восторгами и сам сыт не будешь, и народ не накормишь. А кортесы твои много просят да мало дают. Сама посуди – сейчас у нас, кадисских негоциантов, они вымогают миллион песо на военные расходы! И это после того, как столько уже вытянули допрежь! А между тем государственный советник получает сорок тысяч жалованья в месяц, а министр – восемьдесят!
Они продолжают путь. Книжная лавка Сальседо – неподалеку, посреди других, в изобилии расположенных на площадях Святого Августина и Почтовой. Проходят, иногда задерживаясь у витрин. В лавке Наварро выставлены несколько неразрезанных книг в бумажных обложках и два огромных тома в роскошных переплетах: надпись на титульном листе одного гласит: «Антонио Солис. История завоевания Мексики».
– При такой перспективе, – говорит дон Эмилио, – самое милое дело – вложить деньги во что-нибудь надежное. Я имею в виду недвижимость – дома, землю… Сохранить деньги в том, что останется стабильным и после войны. Прежней коммерции – такой, что была во времена твоего деда или как понимали ее мы с твоим отцом, никогда уже больше не будет… Без Америки Кадис лишен смысла.
Лолита Пальма рассматривает книги на витрине. Что-то он чересчур разошелся сегодня, думает она. Обо всем этом было уже бессчетно говорено, а старик – не из тех, кто станет терять время в пустопорожних разглагольствованиях, да еще в рабочие часы. Для дона Эмилио пять минут, не принесшие дохода, – пропащие пять минут. А они беседуют уже добрых четверть часа.
– Мне кажется, вы что-то хотите мне сказать…
На миг у нее возникает опасение, что речь пойдет о контрабанде: за последние месяцы Лолита отвергла три таких предложения. Впрочем, ей ли не знать, что ничего уж такого особенного здесь нет. Дело житейское, дело обыденное. Контрабанда цветет здесь чуть ли не с той поры, как первые галеоны пошли в Индии и обратно. Конечно, совсем другое дело, когда кое-кто из негоциантов, не скованных моральными запретами, еще с начала блокады стал перегонять контрабанду в области, оккупированные французами. Фирма Санчеса Гинеа репутацию свою такими делами, конечно, не порочит, но все же случается, что в каком-нибудь глухом месте побережья, подальше от войны и действующего законодательства, выгрузит из трюмов кое-какой товарец, не платя при этом таможенных сборов и пошлин. Среди респектабельных граждан Кадиса это называется «левачить».
– Полноте, друг мой, не ходите вокруг да около!
Дон Эмилио не отрывает глаз от витрины, хотя Лолита знает, что история покорения Мексики занимает его не слишком. Он выжидает. И лишь через минуту начинает. Как ему кажется, Лолита поступает верно. Урезает расходы, отказывается от всяческих роскошеств. Это мудро. Понимает, что процветание не может длиться вечно. Сумела сберечь самое трудное и самое главное – кредит. И дед, и отец, будь они живы, могли бы гордиться ею. Да что он говорит! «Могли бы!» Они и гордятся, глядя на нее с небес. И прочее в том же роде.
– Чувствую, вы намерены подсластить мне пилюлю, дон Эмилио, – снова смеется она, не отпуская его руки. – Я умоляю вас, довольно околичностей, перейдите наконец к сути дела.
Старик смотрит в землю, на глянцево сверкающие носки своих сапог. Потом – снова на витрину. И наконец, решившись, обращает взгляд к ней:
– Я намереваюсь снарядить корсара… Купил патент.
Произнеся это, он жмурится в комическом ужасе, как бы ожидая удара. Потом снова устремляет на Лолиту вопросительный взгляд: что, мол, скажешь на это? Та лишь качает головой: об этом тоже давно и не раз было говорено. Да и о патенте доходили до нее слухи. Ах, старый лис! А то будто не знает, что ей не по душе инвестиции такого рода. Она не желает мешаться в эти дела и иметь с этими людьми что-либо общее.
Санчес Гинеа воздевает свободную руку, одновременно как бы и прося прощения и возражая.
– Это коммерция, милая моя девочка. А люди – в точности такие же, как и те, кто плавает на торговых судах и с кем тебе приходится иметь дело ежедневно. А от войны ты страдаешь не меньше, чем все прочие.
– Терпеть не могу пиратства. – Лолита, выпростав руку из-под его локтя, сжимает сумочку, словно обороняясь ею. – Мало мы сами натерпелись от них?
Дон Эмилио принимается убеждать ее. С непритворным жаром приводит один довод за другим. Корсар – не пират. Лолита ведь и сама знает, что корсар действует по закону, притом – писаному. И пусть она вспомнит, какого мнения придерживался на этот счет Томас, ее покойный отец. В восемьсот шестом году они с ним при половинном участии снарядили корсара, и все получилось просто превосходно. И сейчас опять момент благоприятный. Пусть подумает, какие соблазнительные премии сулит взятый с бою неприятельский корабль с грузом. Да и сами грузы будут как нельзя более кстати. И все – совершенно легально, прозрачно, как горный хрусталь. Вопрос только в том, чтобы правильно вложить средства, как вложил их он, владелец «Санчес Гинеа и Ко». Это всего лишь дело, притом весьма доходное. Очередной «морской риск», не более того.
Лолита Пальма смотрит на их отражение в витрине. Она знает: дон Эмилио не больно-то нуждается в ее средствах, по крайней мере – в безотлагательном их вложении. Скорее, он и вправду хочет удружить ей и, как близкий их семье человек, предлагает выгодную инвестицию. В Кадисе множество негоциантов, готовых финансировать этот проект, однако же из всех возможных претендентов старик предпочел ее. Основательную и серьезную. Уважаемую и надежную. С неограниченным кредитом, в том числе – и доверия. Дочь своего старого друга Томаса.
– Дайте мне подумать немного, дон Эмилио.
– Ну, разумеется. Думай.
Капитану Симону Дефоссё несколько не по себе. Никак нельзя сказать, что прежде он водил знакомство с генералами, а теперь перед ним оказались сразу несколько. Оказались – или свалились как снег на голову. И пусть все они жадно ловят каждое его слово, это нимало не избавляет от скованности. Утром в сопровождении усиленного эскорта гусар 4-го полка в Трокадеро нагрянул с инспекцией маршал Виктор, герцог Беллюнский, начальник его главного штаба Семелье, дивизионные генералы Рюффен, Вильят, Леваль и непосредственный начальник Дефоссё генерал Лезюер, командующий артиллерией Первого корпуса, сменивший убитого барона де Сенармона.
– Задача в том, чтобы наш огонь накрывал всю территорию Кадиса, – объясняет теперь Дефоссё. – До сих пор нам это не удавалось, мы работаем на пределе досягаемости и сталкиваемся сразу с несколькими сложностями. С одной стороны – слишком велика дальность, с другой – слишком быстро горит запал… Это очень важно, поскольку по моему приказу город обстреливается разрывными ядрами, действующими по типу гранат. В них применяется запал замедленного действия, но дистанция такая, что бомбы взрываются в полете, еще до того, как поразят цель. И потому разработана запальная трубка новой конструкции: горит медленнее и в полете не гаснет…
– Уже имеется в наличии? – осведомился генерал Леваль, командир 2-й дивизии, стоящей в Пуэрто-Реаль.
– Будет через несколько дней. Теоретически срок горения должен превысить тридцать секунд, но как получится на деле – неизвестно… Бывает, что сопротивление воздуха иногда увеличивает скорость горения, а иногда – просто гасит запал.
Капитан замолкает. Раззолоченные генералы выслушали его внимательно и теперь смотрят, как бы выжидая, не скажет ли еще что-нибудь. Маршал сидит за столом, прочие пристроились кто где, Дефоссё – стоит. На грубо сколоченном столе расстелены подробные планы Кадиса и прилегающей к нему части залива. Из открытого окна доносятся голоса саперов, строящих эспланаду для новой батареи. В квадрате солнечного пятна на полу вьются вокруг раздавленного таракана мошки. Здесь, в блиндажах и траншеях Трокадеро, те и другие водятся в удивительном изобилии. Нет недостатка также и в крысах, клопах, блохах и москитах, одолевающих императорскую армию.
– Тут возникает еще одна сложность. Дальность. Нужно, чтобы бомба летела на три тысячи туазов, то есть пересекала из конца в конец город, в котором, таким образом, не остается зон, недосягаемых для нашего огня. С тем, чем располагаю сейчас, я не могу гарантировать дальность, превышающую две триста, да притом следует брать в расчет ветры из бухты, которые усиливают боковой снос и сокращают дистанцию. И следовательно, мы покрываем всего лишь… видите?.. вот отсюда досюда…
Он показывает участки в восточной части города – Пуэрта-де-Мар, кварталы вокруг таможни. Обходится без названий: все и так знают Кадис – целый год смотрят на него в подзорные трубы. Указательный палец прочерчивает линию перед крепостными стенами и, не углубляясь дальше нескольких улиц в квартале Пополо, возле Пуэрта-де-Тьерра, медленно проползает по бумаге, обводя зону поражения. Потом капитан отдергивает руку и поднимает глаза на своего прямого начальника – генерала Лезюера, безмолвно уведомляя, что все прочее решать вам, ваше превосходительство, и прося разрешения удалиться. Вернуться к своим расчетам, подзорным трубам и почтовым голубям. То есть делом заняться. Никуда он, разумеется, не уходит. Предвидит, что самое увлекательное еще впереди.
– Корабли противника, стоящие в бухте на рейде, находятся в пределах досягаемости, – говорит генерал Рюффен. – Почему не обстреливаете их тоже?
Командир 1-й дивизии Франсуа Амабль Рюффен сухощав, точен в движениях, сосредоточен, но взгляд у него при этом отсутствующий. Среди прочих сражений был под Аустерлицем и Фридландом. В войсках его любят за то, что никогда не порет горячку, бережет солдат. Ему ровно сорок лет – совсем немного для человека в его чине. Храбр. У него прямо на лбу или еще где написано, что надо будет – умрет, но не отступит. Дефоссё объясняет: по кораблям он не бьет, потому что они рассредоточены: английские – подальше от города, испанские – поближе, но в данном случае это неважно. С такой дистанции поразить отдельно стоящую цель – задача почти невыполнимая. Стрельба-то ведется по площадям, и потому одно дело – обрушить бомбу на город, куда попало, в любое место, как бог на душу положит, и совсем другое – накрыть определенный объект. В этом случае попадание почти невозможно. Взгляните хоть, к примеру, на здание таможни. Да, да, вот здесь. Да, это в нем сейчас расположилось правительство мятежников. Так вот, его не накрыли ни разу.
– С тем, что имеется, – заключает он, – увеличения дистанции и точности мы достичь не можем.
Капитан вроде бы хочет что-то прибавить к сказанному, но не знает, стоит ли, и генерал Лезюер, слушавший его вместе со всеми остальными, молча вскидывает бровь, как бы предостерегая: «Не стоит. Себе жизнь не осложняй да и мне тоже. Это обычная инспекционная поездка. Вот и докладывай начальству то, что оно хочет услышать, а остальным займусь я. И все».
– Если же и вовсе пренебрегая точностью, всецело сосредоточиться на дальности, то, я полагаю, наилучшие результаты даст применение мортир, а не гаубиц.
Все-таки вымолвил. И не жалеет об этом, хотя Лезюер готов испепелить его взглядом.
– Ни к чему это, – говорит генерал сухо. – В ноябре проводили испытания двенадцатидюймового «Дедона», отлитого в Севилье… Полный провал. Не покрывали и двух тысяч туаз.
Маршал Виктор, откинувшись на спинку стула, строго смотрит на своего командующего артиллерией. Тот славится дотошной требовательностью, страстью к порядку и принадлежит к числу тех, кто суется в воду, лишь досконально разведав брод. Маршал знает его со времен осады Тулона, когда сам еще звался не Виктор, а Клод Перрен, а вместе с ними по редутам роялистов и кораблям англо-испанской эскадры садил из пушек их сослуживец, некто капитан Бонапарт. «Не мешай художнику самовыражаться, – означает этот взгляд, – тебя я вижу рядом ежедневно, а этот Дефоссё – дельный малый, ну или, по крайней мере, слывет таким. Мы и приехали сюда затем, чтобы его послушать». После этой безмолвной отповеди Лезюеру остается лишь замолчать, а герцог Беллюнский оборачивается к капитану, как бы приглашая его продолжать. И тот продолжает:
– Я своевременно предупреждал, что «Дедон» никуда не годится. Орудие не обеспечивает точности наводки, очень опасно в обращении… Тридцать фунтов пороха, которые надо в него забить, – это слишком много, такое количество сразу может не воспламениться, а если уменьшить – сократится дистанция выстрела… По дальнобойности уступает даже полевым пушкам.
– Одно слово – Дедон… – замечает маршал. – Ничего иного и ждать от него нельзя…
Все смеются, кроме Дефоссё и Рюффена, который все с тем же отсутствующим видом уставился в окно, словно видит там нечто особенно интересное. К генералу Дедону вся императорская армия питает дружную неприязнь. Высоколобый теоретик и ученый-артиллерист своим благородным происхождением и изысканными манерами донельзя раздражает тех, кого революция вынесла наверх с самых низов, – и прежде всего Виктора, который тридцать лет назад в Гренобле начал службу барабанщиком, за Маренго получил золотое оружие, а при Фридланде заменил раненого Бернадотта. Все, от кого это зависит, по мере сил стараются не давать хода проектам Дедона и стремятся похоронить его мортиры.
– Тем не менее сама идея, лежащая в основе, совершенно справедлива, – замечает Дефоссё с апломбом высокого профессионала.
Вслед за этими словами повисает молчание столь плотное, что даже генерал Рюффен у окна, слегка заинтересовавшись, оборачивается. Лезюер же, в стремлении унять своего подчиненного подняв уже не одну бровь, а обе, буквально буравит его глазами: они горят гневом и сулят многое.
– Проблема неполного воспламенения крупного порохового заряда возникает у пушек и других систем, – невозмутимо продолжает Дефоссё. – Возьмите, например, гаубицы Вильянтруа или Рюти.
Новая пауза. Герцог Беллюнский, не сводя пытливого взгляда с капитана, в задумчивости запустил пальцы в свою седую львиную гриву, так тщательно уложенную испанским цирюльником в Чиклане. Дефоссё ли не знать, чем грозит пренебрежительный отзыв об этих пушках – их технические достоинства взахлеб расхваливал его начальник Лезюер. Но огромные надежды, которые возлагают на них в штабе, капитан считает несбыточными, а проще говоря – полной чушью.
– Различие все же есть, и коренное, – говорит маршал. – Император считает, что взять Кадис удастся именно благодаря этим гаубицам… Он лично прислал нам эскизы и чертежи полковника Вильянтруа.
В тишине слышно лишь, как жужжат мухи. Все взгляды вонзаются в капитана, а тот сглатывает слюну. Что я здесь делаю, проносится у него в голове. Какого черта меня душит жесткий ворот неудобного и тесного мундира, какого черта я торчу здесь и развожу дурацкие рацеи вместо того, чтобы преподавать физику в Меце? Несчастный я человек… Как меня занесло в эту дыру, в самую что ни на есть европейскую глухомань? И зачем? Чтобы играть в солдатики с этими густо раззолоченными вояками, желающими слышать от меня лишь то, что им нравится? Вернее, им так кажется. Скотина Лезюер: понимает суть вопроса не хуже меня, знает, что я прав, а бросил меня им на растерзание…
– При всем моем уважении к мнению императора я считаю, что Кадис следует обстреливать не из гаубиц, но из мортир.
– При всем вашем… – с улыбкой повторяет маршал.
От этой задумчивой улыбки любого французского солдата или офицера проймет дрожь. Однако перед ним стоит человек глубоко штатский, даром что в военном мундире. Солдат на час – на то время, пока проводятся эти испытания. Сейчас полигоном их стал Кадис. Вот Дефоссё и привезли сюда из Франции, нацепив капитанские эполеты… Нет, его царствие явно – не от мира сего.
– Ваша светлость, даже наши неудачи со взрывателями имеют к этому самое прямое отношение… Запалы для гранат, на которые рассчитаны гаубицы, очень несовершенны… А бомбу большего калибра, предназначенную для мортиры, можно будет снабдить и взрывателями большего размера. Кроме того, устройство их таково, что пороховой заряд весь целиком будет взрываться в каморе в момент выстрела, что увеличит дальность.
Командующий Первым корпусом по-прежнему улыбается. Однако на лице его проступает любопытство. Когда у маршалов, генералов и прочего начальства пробуждается это чувство – берегись, добра не жди.
– Император считает иначе. Не забудьте, он тоже артиллерист и весьма гордится этим. Да и я принадлежу к этому роду войск.
Дефоссё кивает, но он уже не в силах сдержать себя. Его будто обдает жаром, ему нестерпимо хочется рвануть крючки высокого тугого воротника. Как бы то ни было, другого случая выложить все начистоту может и не представиться. Разве что в камере военной тюрьмы или перед расстрельной командой. И вот, раза два глубоко вздохнув, он отвечает. Нет, он ни в коей мере не подвергает сомнению компетентность его величества императора, равно как и его светлости герцога Беллюнского в артиллерийском деле. Именно поэтому и осмелился сказать то, что сказал, основываясь на собственных познаниях и по долгу совести. Верности Артиллерии. Убежденности в том, что ничего на свете не может быть выше Франции. Руководствуясь патриотическим сознанием… и прочая и прочая…Что же касается гаубиц, то маршал Виктор самолично изволил присутствовать в Трокадеро на испытаниях. Не угодно ли ему будет вспомнить? Предельная дальность стрельбы из всех восьми орудий под углом возвышения ствола в 44 градуса не превысила двух тысяч туазов. Значительная часть снарядов взорвалась в воздухе.
– Потому что порохового заряда кладете недостаточно, – не без злорадства уточняет генерал Лезюер.
– Бомбы в любом случае не достигали бы городской черты. Дальность уменьшается с каждым выстрелом.
– Почему? – осведомляется Виктор.
– Клинья в запальном канале ослабевают при каждом выстреле, и оттого сила заряда уменьшается.
На этот раз воцарилось еще более продолжительное молчание. Маршал внимательно рассматривает план города. Генерал Рюффен опять уставился в окно, за которым слышны голоса саперов. Стучат их топоры, позванивают лопаты. Виктор наконец отрывается от панорамы Кадиса.
– Я вам вот что скажу, капитан… капитан… Как вас? Напомните, пожалуйста, свое имя.
Бух! Бух! – раздается за окном. Дефоссё снова проглатывает слюну, и ему кажется: этот звук громче пистолетного выстрела. Муха, сволочь испанская, кружит над столом, перелетает от генерала к генералу.
– Симон Дефоссё, ваша светлость.
– Так вот, Дефоссё… На Кадис наведено триста крупнокалиберных стволов, а Севильский литейный двор работает круглосуточно. У меня есть главный штаб артиллерии, у меня есть вы – истинный гений в своей области, как уверял покойный генерал Сенармон, земля ему пухом. Я предоставил в ваше распоряжение всякое необходимое оборудование, я облек вас властью и полномочиями… Что вам еще нужно, чтобы засадить маноло бомбу в самое очко?
– Мортиры, ваша светлость.
Муха присаживается маршалу на нос.
– Мортиры?
– Точно так. И большего калибра, чем модели «Дедон», – четырнадцатидюймовые.
Виктор отмахнулся, сгоняя муху, – и в тот же миг из-под раззолоченного, вылощенного маршала вдруг проглянуло его казарменное, солдафонское нутро:
– Думать забудьте о своих мортирах драных! Слышите?
– Прекрасно слышу, ваша светлость.
– Если император сказал – «гаубицы», значит, будут гаубицы. И всё на этом!
Капитан Дефоссё поднимает руку. Но все же – позвольте еще два слова… Еще минутку… В этом случае он обязан осведомиться у его светлости, нужно ли, чтобы бомбы в Кадисе все же рвались, или довольно и того, если будут падать просто так. Он произносит это и умолкает в ожидании. Маршал после краткого раздумья, переглянувшись со своими генералами, отвечает, что не понял, куда клонит капитан. Дефоссё снова показывает на разостланный план и просит уточнить задачу. Что же все-таки требуется – причинить осажденному городу всамделишный ущерб или подорвать боевой дух защитников. Если второе, то безразлично, будут бомбы взрываться или нет. Ущерб будет относительный.
Маршал, совершенно очевидно сбитый с толку, почесывает нос там, где посидела муха.
– Что вы понимаете под «относительным ущербом»?
– Так называемая болванка, весом около восьмидесяти фунтов, может что-нибудь разрушить или сломать, причем – с сильным грохотом.
– Послушайте, капитан… – Виктор вроде бы даже унял досаду. – Я хотел бы сровнять этот проклятый полуостров с землей, а потом с моими гренадерами поднять его на штыки… Но раз уж это невозможно, то пусть хотя бы «Монитёр», не привирая ни слова, напечатает, что от нашего огня Кадис содрогается до основанья и ходит ходуном.
Дефоссё впервые за все это время улыбнулся. Нет, не ощерился во всю пасть, что было бы и неуместно и несовместимо с его чином. Но всего лишь раздвинул губы. Скромно и многообещающе.
– Я провел испытания десятифунтовой гаубицы, стреляющей особыми снарядами. Особыми, но на самом деле очень простыми – они без пороха и не взрываются. Ни запала, ни фитиля. Ядра двух видов – литые и начиненные свинцом. Могут представлять интерес в отношении дальности, если мне удастся решить одну дополнительную задачку.
– И каково же их действие?
– Крушат, ломают, рушат. Если повезет и они угодят в дом. Могут
