Читать бесплатно онлайн книгу Ты потом разберёшь. Не отвечай сейчас. Я просто складываю сюдаавтор Регина Верес
Регина Верес
Ты потом разберёшь
Не отвечай сейчас. Я просто складываю сюда
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Регина Верес, 2026
Вере 40+. Она массажистка, пятнадцать лет читает людей руками и уверена, что у неё всё под ладонями. Который день подряд она говорит человеку, которого почти не знает, — не рассказывает, а перекладывает себя в него, пока есть время: помада, которой не было; чужая спина; восемь месяцев в отделении; дочь, которая скоро уедет. Он молчит, и это молчание она принимает за разрешение.
Повесть-монолог о женщине, которая объясняет себя точно, подробно и убедительно — и ни разу не попадает.
ISBN 978-5-0071-1864-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Часть первая. Всё под ладонями
Красная помада
Руки пахнут маслом, мыла три раза — всё равно пахнут. Миндальное самое липучее, оно въедается в подушечки, и потом весь вечер вокруг меня стоит сладкое облачко, и мне же нравится, а к ночи начинает раздражать, как приторный человек, который никак не уйдёт.
Он ушёл только что. Ходит ко мне с той весны. Плечо всегда правое, и всегда одно и то же место под лопаткой, тугое, как узелок на мокрой верёвке, — он туда что-то складывает годами и не знает об этом. Спина у него честная. Первые минуты держится, врёт, а потом сдаётся и рассказывает всё: и что не спит, и что боится, и что дома у него холодно. Я про него ничего не знаю. Не спрашивала ни разу, мне и не надо, у меня всё под ладонями.
Про твой вопрос — откуда во мне это всё. Я его весь день гладила и так и сяк, он гладкий, не за что зацепиться. И потом ещё полдня переставляла в нём слова, потому что ты спросил как-то короче и точнее, а я уже забыла как. Вот тебе и вся моя хвалёная память.
Не знаю, откуда. Расскажу лучше про помаду, помаду я хотя бы раскопала.
Раскопала я её в аптеке. В той огромной, где свет жёсткий, как новая мочалка, скребёт по лицу и всё делает плоским. Я такие места плохо переношу, у меня в них кожа сохнет ещё до кассы. Пришла за своим обычным, стояла в очереди, и вдруг увидела стенд с помадами. И поняла, что у меня никогда в жизни не было красной.
Никогда. Ни одной. Ни в юности, когда все красились чем попало и ходили как ряженые, — я и тогда обходила этот угол стороной, а угол был тёплый, к нему тянуло, я его помню.
И ноготочков красных не было. И ничего облегающего: у меня всё свободное, всё мимо тела, всё, чтобы между мной и тканью оставался воздух. Я до той минуты была уверена, что это просто мой вкус.
Купила лак. Лак дешевле и не такой громкий.
Накрасила вечером, села, смотрю. Руки у меня хорошие, я не кокетничаю, — рабочие, но не изношенные, и на ощупь я себе в них нравлюсь. И вот они лежат на коленках с этими когтями, тяжёленькие, блестящие, чужие. Сижу и жду, когда станет приятно.
Не стало.
К утру я уже не могла на них смотреть. Да не смотреть — я их чувствовала, как чувствуешь ярлычок на новой майке. Стёрла в обед, и отпустило сразу, вот прямо в плечах, я даже удивилась, что там держалось.
И тогда села копать.
*
Первое, что вылезло, — ящик.
Бабушкин, под кроватью. Она всю жизнь ходила в тёмненьком: кофточка тёмненькая, платочек тёмненький, вся она была сухая и тихая, как бумага, которую долго держали в шкафу. А в ящике лежало нарядное. Прохладное, скользкое, с холодком; я его один раз трогала украдкой и помню, какое оно было гладкое под пальцами и какое мёртвое. Оно просто лежало. Годами. Ждало то ли праздника, то ли похорон.
У этого нарядного было своё название, бабушкино, одно слово, и оно не переводится ни на что: в нём слышно сразу и «праздничное», и «не тронь». Я его до сих пор говорю про вещи, которые жалко надеть, и меня переспрашивают.
Она про это говорила поговорку, и я её вечно перевираю — у меня от бабушки в голове одни огрызки, шершавые такие. Что-то вроде: не выставляй, а то сглазят. Или там было не про сглаз, а про то, что хорошее держат в закрытом. Смысл один: видное — забирают.
А второе вылезло позже, и оно было ближе, и оттого противнее.
Мама. Мама говорила ровно наоборот: подкрасься. Ты чего это бледная. Губки поярче, ты же девочка.
Понимаешь, какая штука. Бабушка прятала, мама выставляла — а требование было одно и то же: не сама. Не то, что тебе сегодня надо на кожу, а то, как правильно. И красное тут было не цветом, а обязанностью. Ну я его и не взяла ни разу, а всем говорила, что не люблю.
Годами у меня в шкафу висело чёрное и тёмно-синее, и я объясняла, что мне так удобно. Удобно, да. Оно и правда было удобное — тихое, гладкое, ни за что не цепляется, в нём тебя не видно, а когда тебя не видно, тебя и не трогают.
Белого не было вообще. Ни одной вещички. Я говорила: не люблю, я в нём не я. А оказалось, я в него ни разу не заходила близко, ни разу не брала в руки. Белых ведь целое море, они все разные на ощупь и все разные по холоду: одно как молоко, тёплое, чуть мутное; другое как песок в тени; третье совсем зимнее, звонкое, от него зябко. Пятнадцать лет читаю людей руками — а белого от белого не отличала, потому что близко не подходила.
И вот тут я себя поймала. Я же цвет меряю градусами. Не «нравится — не нравится», а «жжёт — холодит». Я так меряю вообще всё: ткань, комнату, чужой голос, слово в трубке.
У меня полосочка узенькая, вот отсюда и досюда: горячего не пью, жду, пока станет как рука; в душе у меня вода такая, что нормальный человек скажет — холодно; в баню меня водили один раз, я вышла через минуту и сидела на крыльце, как выброшенная; на солнце не сижу и знаю в городе каждый кусок тени наизусть, где какая и в котором часу. Ледяного тоже не могу — от одной мысли про газировку из холодильника сводит зубы. Всё остальное либо жжёт, либо шок.
Так что линейка у меня короткая, зато с делениями. Цвета попали на ту же линейку — а куда им было деваться.
*
Губы я не покрасила, если ты ждёшь, что тут будет про это. И, наверное, не покрашу. Я нашла, откуда оно во мне, но само оно не отвалилось, так не бывает, — просто перестало быть законом и стало привычкой. Разница огромная. Закон давит, а привычка так, лежит рядышком.
С цветом зато поменялось. Я теперь по утрам выбираю не вещь, а цвет: стою у шкафа и слушаю, чего мне сегодня надо на кожу. Иногда надо глиняного, чтобы тише. Иногда зелёного — у меня есть одна зелёная, дурацкая совершенно, я в ней как лягушонок, но в ней у меня всё получается, она мягкая и старая, и я в ней сама делаюсь мягче.
И красный появился, между прочим. Не в помаде, в тряпочках. Он оказался не один, их там целая семья, и двое из них тёплые, а от остальных у меня зубы сводит, как от фольги.
И ещё поняла, что мне нравится не открытое, а приоткрытое. Мне нравятся ключицы — там кожа тонкая, там всё близко к поверхности, там человек слышен. Запястье, когда рукав чуть коротковат. Лопатки. Косточка на щиколотке, вот эта, круглая, тёпленькая. Я так и трогаю, кстати: не сразу везде. Сразу везде — это не близость, это обыск.
*
Ты сейчас скажешь: мелочь. Ну помада, ну лак, ну подумаешь. Я и сама так сказала, когда докопалась: сижу, взрослая тётка, полночи потратила на ерунду.
А только всё сцеплено, всё одним куском, как кожа: тронешь тут, отзовётся там. Дёрнешь за лак — вылезает ящик под кроватью. Дёрнешь за ящик — вылезает, что нарядное берегут. А берегут — это ведь не про платье. Это про себя. Что себя надо приберечь: ты пока подожди, ты потом, ты когда-нибудь, вот будет случай — и тогда уж.
А случай не приходит. Случай не приходит, а кожа тем временем каждый день немножко другая, и никто этого не замечает, кроме тебя самой, потому что ты одна себя и трогаешь.
Всё, звонят в дверь, а у меня кушетка не застелена и масло не согрето.
Масло я грею в ладонях. Не в воде — в воде оно делается горячее, чем надо, и человек вздрагивает. В ладонях дольше, зато оно выходит ровно моей температуры, и это единственный цвет, который я ношу на себе всю жизнь.
Колобок не удавался
Сегодня один мой стоял над своей бумажкой весь красный и сказал: у меня не получается.
Он это сказал не так, как дети говорят про кубики. Он это сказал так, как взрослые говорят «я больше не буду жить». Целиком, всем собой, окончательно. Он ещё до школы, он ещё букв не знает, у него в руке карандаш — и он уже знает про себя главное: не получается.
Я села рядом на пол, взяла второй карандаш и нарисовала своё. Своё вышло хуже. Он посмотрел, честно оценил, потом взял свою бумажку обратно и стал доделывать. И я потом весь вечер ходила довольная, как дура, а к ночи меня накрыло, потому что он мне открыл банку, которую я полжизни держала закрытой и даже не вспоминала, что она там стоит.
Я не умела рисовать. Совсем не умела, вообще, никак.
У меня колобок не выходил. Вот честно тебе говорю: колобок. Круг, две точки, дуга — и у меня он выходил кривой, косой и стыдный, и я его закрывала ладонью. Тройка по рисованию из милосердия, тройка по черчению из того же. Учительница один раз взяла мой лист двумя пальцами, за уголок, как берут мокрую тряпку, и показала классу. Не со зла. Она думала, что это смешно, и всем правда было смешно, и мне тоже.
