следы свои разглядывал, в асфальт навсегда впечатанные. Мимо пилотки мелькали, колонна неслась. А мы с Гретой стояли, бег ночной вспоминая, наше знакомство. И я все зачем-то на отпечаток свой наступал, сапог не помещался. Штатский след был.
– Грета!
Хромала ко мне, набок заваливаясь, и в коляску следом прыгнула, прямо в объятия. От пуль следы еще шерстью не заросли, к себе ее прижимал.
– На производстве вроде жертвы были, слышал.
– Вроде да, – кивал и кивал я.
И он бубнил и бубнил:
– Зато теперь меньше будет. С оптикой такой, верно?
Я отобрал у него бинокль, не игрушка.
– Неверно. Больше, надо полагать.
А я из женщины в телогрейке женщину выжимал, знал, что делал.
Женщина всем телом ко мне обернулась, темнотой пользуясь. А когда светло опять стало, поехали мы, спрятаться уже не сумела, не смогла сама. Тесней, наоборот, все прижималась, на лице мука настоящая была. И задрожала в руках моих, ток побежал по ней, я удерживал ее едва. И тут же от себя отталкивать стала, и лицо, вздохнув, спрятала у меня на плече. Снова встрепенулась было, пытаясь из плена выбраться, но я не отпустил, нет. И опять она затихла. Лошадь, конечно, была, кто же еще.
Стояли, обнявшись, в прицепе уже полупустом. Кто мы, что, не знали. Но жизнь целую за минуты прожили, больше рельсы не отвели нам, какие крученые ни были. Она подняла глаза, пытаясь меня запомнить. И я понял, что сейчас уйдет. Заплакала, и у меня что-то с лица смахнула, слезу тоже, наверно.
Я на пассажиров смотрел: кто стражи теперь мои, те, эти или эти с теми вместе, и сразу все они вокруг меня, свои с чужими? Свои, родные, Отто с Гретой без Вилли, даже не заметили простодушно, когда я с прицепа на разъезде спрыгнул и в другой на ходу забрался. Чужие засуетились бдительно, и двое сразу за мной рванули и тоже следом в новый транспорт полезли, начеку были.
И росло их число в пути, ученых этих конвоиров. Видно, важной я птицей стал, до края своего дойдя
– Ваши мотивы для меня загадка, Ханс. Я не хочу вдаваться. Видимо, это что-то такое, что мне не по уму. То, что с вами происходит.
Он помолчал, но ответа не дождался.
– Ханс, выстрелов было два. И третья пуля уже ваша, тут не должно быть иллюзий. Выбор за вами.
– Нет выбора, Отто, – отозвался я.
– Пробежки ночью по режимной зоне, Ханс. Этим должно было кончиться.
Я ухмыльнулся в ответ ему нагло:
– Мы, немцы, спортивная нация!
Тут и Вилли неожиданно принял мою сторону. Он так и сказал, меня выручая:
– Извиняюсь, но, чур, я на стороне Ханса! Бег если в привычку вошел, плохо разве? Вот я лично был свидетелем ночной пробежки нашего Ханса по Эльбскому мосту в Гамбурге! И мы даже, помнится, успели поздороваться, верно, Ханс?
– Махнули друг другу, да, – не отрицал я. – Ты был в маршевой колонне, я бежал навстречу, помню как сейчас. И у тебя в правой руке был факел, и ты, кажется, из-за меня даже обжегся?
И тут Вилли помрачнел вдруг. И так же неожиданно дал задний ход, причем в грубой форме:
– Врешь, Ханс. Ты нагло врешь. Не было. Я не хожу в колоннах, и, надеюсь, бог избавит меня от ваших маршей с факельной подсветкой!
– Вилли, не зарекайся, – сказал я.
– Не будет этого! – закричал усач и кулак поднял, на всех сразу замахиваясь.
Вилли без ухмылки. И страдание на лице даже… Я смотрел, не узнавая. Нет, не Вилли это был.
– Я не тот парень, который ходит в ногу!
Брат мой Пётр подмигнул: “С нами?”
Но лес кончился, зажмурился мальчик от света нового дня, и к матери скорей перебрался. На коленях мягких, родных и впрямь удобней было.
Я спрыгнул на дорогу и пошел не оглядываясь. Нет, оглянулся, махнув рукой. И Пётр мне одновременно махнул. Просто будто один человек раздвоился.
– То, что в прошлый раз. Повторяете. В точности. Два деления на шкале сверх. Два, Ханс, слышите? Мы должны рисковать. В конце концов, за нами Германия!