Читать бесплатно онлайн книгу Странная повесть. Романавтор Валентин Катарсин
Валентин Катарсин
Странная повесть
Роман
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Иллюстратор Катарсин Валентин
Благодарности:
Александр Попов
© Валентин Катарсин, 2026
© Катарсин Валентин, иллюстрации, 2026
Должен сразу же предупредить, что я писатель — как бы это выразиться помягче — странный. В повествовании моём будут встречаться совершенно разные по стилю и содержанию части, неведомо где и когда живущие персонажи, изображённые то карикатурно, кукольно, то весьма реалистически; будут соседствовать сермяжный быт и странная фантастика; микроскоп и телескоп; отчего, впрочем, и назвал я своё сочинение «Странной повестью».
ISBN 978-5-0069-7135-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Набросок Невидимки
Наложница Лаврентия
Невероятный, нелепый человек! Смею утверждать, что более необъяснимой, более непутёвой судьбы не знала отечественная литература. Рассказать — не поверят, примут за вымысел, новеллу.
Между тем эта судьба трагикомическая, как нынешний век нашей бестолковой державы, — реальность. Странный, странный художник. И слово «странный» будет встречаться в моей попытке наброска навязчиво часто.
Однако начнём издалека и чуть сбоку…
Следы давней красоты ещё хранит её лицо. Старая актриса молодится: красит волосы, подводит ресницы, румянит губы. Живая не по годам, она любит выпить, после чего становится ещё живей. Валерия Григорьевна Лукина — так зовут старушку — бойко рассказывает, как летом сорок пятого, учась в театральном институте, была вместе с подругой свезена на машине к Лаврентию Палычу, как тот был галантен с ней особенно, импозантен в только что надетом маршальском мундире, как учтиво называл её «хозяюшкой» (очевидно, подражая Главному), как познакомил с сыном Серго и кухаркой Аришей, как вскоре студентку театрального вместе с подругой отправили в гарем на берегу Чёрного моря, как, пробыв там месяц, ни разу не произошло то, ради чего созданы гаремы, — с нею и с подругой, во всяком случае.
О Лаврентии Палыче старушка отзывается весьма хорошо, даже с любовью, утверждает, что все россказни о нём, человеке якобы жестоком, грубом, циничном, — выдумки и чепуха.
Впрочем, её воспоминания о себе и том времени — тема особой статьи или книги. Сейчас важно другое.
— Валерия Григорьевна, вы кому-нибудь рассказывали об этом?
— Ещё как рассказывала. Гоге Товстоногову, актёрам БДТ. Я ж там восемь лет проработала.
— Почему ушли?
— Приставали. Гога приставал. Ефим Захарыч щипался. Да все мужики. Воображают, что после Лаврентия Палыча им всё можно. Фигос под нос. Взяла и ушла. Муж обеспечивал… Да ещё рассказывала одному писателю. Кажется, фамилия его Валентин Катарсин. Меня с ним знакомая познакомила. Ну, напоил меня и давай в блокнотик записывать. Потом роман написал. Только насочинил там с три короба, не так всё было. Лаврентий Палыч — во! Рыцарь! А этот самый Катарсин его таким монстром изобразил — спасу нет.
— Роман опубликован?
— Не знаю. Мне подружка рукопись давала почитать. Ну там такие страсти-мордасти… Я, между прочим, по телефону с самим Сталиным толковала. Этот Катарсин и наш разговор переврал. Сталин тоже был мужчина хороший, совсем не такой, как его теперь изображают. Враки всё…
Так я впервые слышу о некоем писателе, раньше меня узнавшем о гаремах Берии, написавшем даже об этом роман или в романе. С наложницей верного ленинца я разговариваю в 1979 году.
Рукопись, найденная в соломе
Минует год. В питерском Доме писателей, куда я наведываюсь лишь для уплаты членских взносов, обеденный перерыв. Решив последовать примеру бухгалтерии, спускаюсь по лестнице, увешанной фотопортретами современных классиков с берегов Невы, в столовую. Навстречу поднимается полная, тёмноглазая женщина с продуктовой сумкой в руке. Здоровается, спрашивает:
— Простите, вы не писатель?
— В некотором роде.
— Не подскажете, к кому обратиться? Я в деревне рукопись нашла. Вернуть надо, может, ценная.
Задумываюсь. Ей бы обратиться к Чепурову (он тогда возглавлял СП). Но главный классик в важной командировке, классики рангом пониже — в важных делах. Да и не знаком я с ними.
Предлагаю женщине, если у неё есть время, перекусить. Перекусить с писателем ей, вероятно, лестно, и время находится.
Мы сдаём плащи в гардероб и идём не туда, где поглощают много рыбы и сахара литчиновники с литадминистрацией, а в пустующий буфет, где можно под бутерброд принять рюмку-другую горячительного. Женщина несколько удивлена обеденной трапезой писателя, но молча жуёт.
— Так что ж вы за рукопись нашли?
— Вот, — она лезет в сумку, достаёт завёрнутую в газету толстую папку, — посмотрите. Я прочитала, интересно. Смех и слёзы.
Беру в руки, читаю заглавие: «Странная повесть». Наверху — Валентин Катарсин. Ба, вспоминаю, запомнившееся из-за своего очистительного смысла имя. Опять Катарсин, тот, что опередил меня в описании гаремов. Странное совпадение. Странная повесть.
— Я, знаете, прошлым летом жила в деревеньке Зачерни Стругокрасненского района, — объясняет женщина. — Комнату снимала у цыганки тёти Кати. И вот на чердаке однажды спала и под соломой нашла эту папку. Спросила у тёти Кати. Говорит, жил здесь три лета подряд один бородач с сыном. Он часто на чердаке пропадал, свечка там у него горела. Всё боялась — пожару бы не случилось. Мужик, говорила, хороший, рыбачили они с сыном целыми днями. Местным часто выпить подносил…
Я прошу находку, обещая, прочитав, сдать в секретариат. Вручаю визитку, записываю телефон и фамилию — Раиса Васильевна Булгакова.
Повесть прочитываю за две ночи. Действительно интересно и странно написано: переплетение реального быта и фантасмагории, смесь Булгакова и Свифта, повесть в повести. Главный персонаж — писатель, и с ним в жизни происходит то, о чём он пишет. И наоборот — сочинённое сбывается в жизни. Сойдя с ума, он путает реальность с вымыслом. Но чем дальше читаешь, тем яснее, что не он сходит с ума, а окружение.
Я начинаю искать, кто такой Валентин Катарсин. В справочнике СП не нахожу. Звоню знакомым — никто не знает. Встречаюсь с «наложницей». Какая-то её подружка вроде знакома с Катарсиным. Увы, подруга куда-то переехала, связь с ней потеряна…
Бежит время. Каждый день собираюсь занести найденную в соломе на чердаке рукопись в Союз. Некогда, не успеваю, куда-то спешу: командировка, дача, события, карусель житейская, суета сует. В ней проходит год за годом.
Гиря на скрипке
С поэтом и художником Валентином Поповым мы давно дружны, хотя встречаемся, торопливые люди, редко. Поздравляем друг друга по телефону с праздниками, днями рождения.
В сентябре прошлого года, находясь по делам неподалёку от его дома в районе Юго-Запада, решаю заглянуть. Хозяина нет дома. Жена, Ольга, сообщает, что он в деревне и до Нового года, вероятно, не появится.
Ладно. Открываем бутылку вина, толкуем о всякой всячине. В частности — почему Валентин давненько ничего не издаёт, пишется ли ему?
— А он, дурак старый, сам себя издаёт. Вон его несколько фолиантов, — Ольга указывает на стеллаж.
Снимаю с полки самиздатовский, переплетённый в матерчатую обложку кирпич. Раскрываю: первое, что вижу, — автопортрет, исполненный чёрной акварелью. Сидит мой друг за своим письменным столом, голова резко повёрнута на нас. За фигурой — картина, изображающая гирю на скрипке. Тяжёлая гиря, тёмная, лопнули под ней светлые струны. У него и экслибрис сделан с той же аллегорией своей судьбы и судьбы своего века.
Читаю заглавие: «Странная повесть». Выше — Валентин Катарсин. И враз сцепляется, вспыхивает: я уже читал эту повесть, найденную в соломе, она лежит у меня дома… Я хватаю сигарету, прикуриваю не тем концом.
— Ты чего? — удивлённо спрашивает хозяйка.
— Почему Катарсин?
— Псевдоним такой придумал.
— Он отдыхал в Стругокрасненском районе?
— Да. С сыном жили у какой-то цыганки. А что?..
Мы говорим о нём до полуночи.
Чужая голова — потëмки
Себя-то не раскусишь — кто ты на самом деле. Бежит жизнь, а, быть может, в главных отсеках души ещё свеча не горела. Ну а чужая голова — вовсе потёмки.
Вот так и вышло: стихи читаем, пьём винцо, дурачимся, а он тишком, оказывается, сочиняет романы.
Известно мне, что человек он скрытный, не любит всуе рассуждать о литературе, встречах с литераторами. Он — разговорчивый молчальник. Да ещё, в отличие от большинства людей, завышающих свои житейские и творческие достоинства, занижает их.
И всё же открытие, что Валентин Катарсин и Валентин Попов — одно и то же, удивляет меня. В этом ракурсе забавный случай происходит с моим скрытным другом в ту далёкую пору, когда он работает художником-постановщиком на студии телевидения.
В «Литературной газете» появляется о нём статья Ильи Сельвинского. На другой день — звонок телефона: некто, редактор студии Ирина Муравьёва, прочитав поощрительную статью мастера, хочет познакомиться с безвестным поэтом, сделать о нём передачу, просит приехать на ТВ со стихами.
Когда они встречаются, бедный редактор густо краснеет, теряет дар речи. Боже, как обыденно: множество лет знает этого художника, вместе сидят в столовой над комплексными обедами, смеются над вольным анекдотом, и вдруг он пишет стихи, о нём статья в «Литературке».
У неё почему-то пропадает желание делать задуманную телепередачу.
Тверской отшельник
Волны русского зарубежья, реанимация имён не всегда значительных, запоздалые оценки изгнанников, стремительное время, политические витийства, перемены не по дням, а по часам…
А наш страннейший русский литератор иммигрирует в себя, в глухую деревеньку Тверской губернии, где, будто ничего не видя и не слыша, работает, пишет странные повести и романы, пьёт весёлое винцо и, окончив одну рукопись, прячет её подальше, принимаясь за другую. И, кажется, не волнуют его ни успех, ни общественное признание, ни деньги, добывать которые он умеет, слава богу, не только перовождением по писчей бумаге.
Да полно, что за чудачества! Ведь нынче-то свобода слова, всё дозволено. Ан нет. И носа не кажет в те места, куда писатели всех калибров летят, чтобы превратить свои несгораемые рукописи в книги и гонорары.
Позвольте, может быть, он не уверен в даровании своём? Хотя мчат в редакции и вовсе не имеющие оного. В своём ли уме? — возникает резонный вопрос.
А и верно, считать ли человека нормальным, если у него полгода отсутствует входная дверь, вместо которой висит байковое одеяло? Если пальцем не пошевелит, чтобы получить льготы блокадника и, без сомнения, в скором будущем не станет хлопотать о пенсии? Если продаёт фарфоровые изделия собственной росписи за гроши, а потом они числятся в зарубежных каталогах? Если под честное слово даёт бесчестному тысячу, а потом сидит на бобах, более не встречая должника? Теряет рукописи и не ищет их?
Нет, он вполне в разуме. Такой диагноз ставили и эскулапы дурдомов, и лепилы тех мест, где он жевал казённый хлеб. Да и в литературных способностях нет оснований сомневаться — они подтверждаются славными именами.
Может быть, дело в сверхобломовской инертности? Ведь он годами собирается пришить, скажем, вешалку к пальто, купить писчей бумаги, опустить конверт в почтовый ящик, вставить оконное стекло, заменить собачью верёвку на приличный поводок. И в этих малых сборах проходит жизнь.
Где уж тут посетить Москву, побродить по издательствам, которых он патологически боится, избегая, как всяких госучреждений, химчисток, кафе?
Однако это лишь отчасти объясняет феномен безвестности человека по натуре энергичного и деятельного, если действие направлено на благо других.
Было и такое
В молодые лета и он посещает редакции, обращается к старшим художникам слова. Пытаются ему помочь И. Сельвинский, Л. Мартынов, В. Каверин, А. Твардовский, И. Меттер. Но по причинам, теперь известным, сделать практически что-либо доброе они не могли для странного литератора. Стоит ли говорить о недобрых? Не стоит — их тьма. Рецензенты и редакторы поумнее советуют автору спрятать сочинения подальше и никому их не показывать.
Автор так и поступает. И более никуда не ходит, никому не посылает писем, замыкается, работая и попивая винцо. Есть борцы за что угодно — хвала им. Наш тихий художник не из их числа.
Однажды всё же и чудо случается. К нему домой! прибывает редактор «Советского писателя» М. И. Дикман — женщина отзывчивая и добрая. Она выбирает из его беспорядочных залежей два десятка рассказов, и с трудом издаётся книжечка, немного говорящая об истинном лице автора, но всё же книжица недурная.
Затем, в самом начале перестройки, его жена, далёкая от беллетристики, втайне от мужа посылает одну из рукописей в толстый журнал. Бандероль теряется то ли в редакционных катакомбах, то ли на почтовых трактах.
В другой раз его приятель свозит повесть в столицу. Через восемь месяцев из «Знамени» прилетел чудесный ответ с лестными оценками рукописи. Суть ответа сводится к тому, что, хотя повесть написана весьма интересно, но, увы, дорогой друг, чуть бы пораньше, тогда она была бы актуальна.
Вот так: вчера — рано и невозможно, сегодня — поздно, хотя и возможно.
Автор и такому радуется. Правда, в чудесной рецензии звучит некоторое сомнение: неужто повесть рождена четверть века назад? Удивительное сомнение: к чему бы тогда эзоповский язык, туманные намёки, перевёртыши фамилий (Сталин, например, назван Нилат)?
Наш неприхотливый писатель никому не приводит доказательств, так как и не умеет. Выпив бутылку, забрасывает рукопись вместе с чудесным ответом на антресоль, повторив в дневнике фразу главного персонажа повести: « Произведений, не актуальных и через полтора века, — не пишу…».
Думается мне, время определит верность этой самоаттестации. В его вещах всегда наличествует та художественность, которая и есть «главное условие правды» и долгожительства.
Микрорецензия
Конечно, нынче многое в его произведениях — не открытия. Это теперь всякий студент знает не меньше западного советолога. Но ведь написано это всё десятки лет назад, в пору, когда за хранение подобного легко переместиться в полночь с дивана на жёсткие нары. И вызывает лишь удивление: каким образом, не имея материалов, не роясь в архивах, он столько предвидит, предсказывает, угадывает интуитивно?
Вольно, как в сказке, излагая факты и горюя сквозь смех, он почти ни в чём не ошибается, обвиняя, к примеру, ещё в брежневские времена Евангелие от Карла, а не его последователей. И потому аллегорический облачный «Всадник над лесом» двигается не сам, но гонимый ветром времени. В лучшей его вещи, написанной в 60-х, «Странной повести», звучит та же мысль — о предзаданности событий и невиновности «винтиков» адской машины, хотя главный герой «винтиком» не становится, попадая в психушку.
Его письмо метафорично, построено на аллегориях, запутано фантасмагориями вперемежку с сермяжной реальностью. Иносказания его исходят не столько из стремления зашифровать подлинное, обмануть цензоров (их не обманешь), сколько из самого характера дарования, свойства художнического мышления. Он бы и сейчас так написал — сказочно реально, нарочито эклектично по стилю, как-то неумело.
В произведениях нет признаков времени, но, как замечает автор, подлинному художнику при всех стараниях труднее скрыть свой век, чем его обнаружить.
И всё же его повести и романы не о политике, а о любви. Он сатирик и грустный лирик, бытописатель и фантаст, портретист и карикатурист.
Так оцениваю этого невидимого писателя, прочитав его пыльные рукописи. Может быть, иначе рассудят критики и читатели.
«Страшный», — называет его с иронией Илья Сельвинский. Я скажу — «странный».
У него и названия: «Странная повесть», «Странная гостья», странный «Всадник над лесом», «Странный Христос».
Лапти плести легче
Я схожу с поезда, направляюсь к деревне Большая Званица. Никто, естественно, не может подсказать мне, где живёт писатель, но все знают, где изба Бороды. «Мужик артельный, добрый», — говорит поддатый попутчик.
Это Бунин мечтал о камине, вине и собаке, а когда я без стука открываю дверь артельного мужика, тот сидит у русской печи, пьёт вино, ко мне, как к родному, бросается чёрная овчарка.
Удивление. Восторг. Объятия. За кухонным столом пьём под солёные грибы, под яишню с салом. Говорим. Дымим. Печь щёлкает орехи.
Рассказываю о наложнице Берии, о найденной на чердаке рукописи, о своём открытии скрытного прозаика. Его более удивляет не находка, а то, как я нашёл Большую Званицу.
На огонёк заходит его здешний дружок Пётр Семёнович Смуров, выпивает две чарки и деликатно уходит, чтобы не мешать встрече.
Вопрошаю: почему в наше-то время пишет в стол? Улыбается, рюмка потонула в бороде:
— Э-э-э, труды тяжкие. А мудрый Сковорода заметил: «Что трудно, то не нужно, что нужно, то не трудно». Лапти плести легче, чем их продавать…
Я обещаю неумеющему продавать лапти написать о нём хотя бы статью, что и делаю.
Когда поутру просыпаюсь, он сидит и пишет в горнице. Весь диван и пол устланы исписанными листами: главки, наброски, вставки. Ступить некуда, собака лежит под дубовым столом в ногах хозяина.
Восьмой час, а у него уже принесена вода, вымыта посуда, истоплена малая печь, нажарена свежая щука. Он так увлечён, что не слышит моих шагов. Осторожно поднимаю с пола страничку. Читаю маленькое белое стихотворение:
Как дозвониться до него легко!
Когда же он звонил,
то слышал только частые гудки.
Звонил, дурак, заведомо глухим
и обладавшим всесоюзным слухом,
всезнайкам, книгочеям, душеведам,
но слышал только частые гудки.
И в снегопад, и в тополиный пух,
и в серый день, и в свежесть светлой ночи
звонил он другу, должнику, любимой,
но слышал только частые гудки —
все были заняты каким-то важным делом…
Ну что ж, седой с улыбкой выпил водки
и тоже
отключил свой телефон…
Письмо от Солженицына
Не сетуя на вещественные потери, он всё же с сожалением рассказывает об утрате нескольких писем от людей, которых уважает. В 1969 году, прочитав «Один день Ивана Денисовича», он запрашивает Союз писателей выслать ему адрес Александра Исаевича. Отвечает заведующая отделом кадров, некто Березовская: «Рязань, проезд Яблочкова, д. 1, кв. 11».
К письму прилагается рассказик о том, как в зоне молодой человек увлекается цензоршей и не без взаимности. Ответ, в отличие от издательств, приходит скоро. Короткий ответ: «Чудом получил Ваше письмо. Рассказик неплох. Спасибо за утешительные слова. А. С.».
Вскоре становится ясно — почему «чудом». Александр Исаевич уже находится «под колпаком», корреспонденция перлюстрируется, с внешним миром сообщается лишь с оказией. И на том конверте не было рязанского штемпеля.
В 70-м году, в связи с «делом» С. Велицкого, приезжавшего из Волгограда, у моего друга изымают рукопись «Записки графомана» и несколько писем от И. Сельвинского, а также коротенький ответ Солженицына.
— Жаль. Хотя где-нибудь в норах КГБ прессуется, — произносит он с улыбкой.
Чужих писем жаль большезваницкому отшельнику, а не свою рукопись в единственном экземпляре.
Ведро красной икры
В одном из своих романов, где описывается, как на перроне метрополитена стоит бесхозное ведро красной икры, Валентин Катарсин вводит авторский текст: «Не может быть, фантастика! — восклицает иной читатель. — Но давайте доверять друг другу, любезный реалист. Я ведь всю жизнь верил в большую фантастику: когда-нибудь вы прочитаете мои книги…».
Затем и набросан этот беглый и сумбурный очерк, чтобы приблизить «когда-нибудь» в слабой надежде, что кого-нибудь заинтересует творчество любопытнейшего писателя, невостребованного, как теперь выражаются, пока он жив.
Впрочем, как заинтересоваться человеком, если тот добровольно сделался Невидимкой?
Добровольно ли?
Шмелëк на одуванчике
Я гощу у него осенью. Зиму он пожил в Питере, весной опять уезжает.
Я пишу ему обещанное весной. За окном стучит капель, свистит скворец, шумит город. Он суетится, митингует, спешит куда-то, бойко издаётся, толкается в очередях, предпочитает Булгакову и Скрябину Собчака и трель горластой рок-мошки.
В небесах возвращаются издалека и гаршинские лягушки. И те, что кричат: «Это я придумала!» — падают: кто на землю, кто в болото, кто на асфальт.
А в тверской деревне, представляю, спокойно сидит сейчас на крылечке странный писатель, никуда не спеша, не толкаясь в толпе, не играя во временные игры, счастливый тем, что пристально наблюдает, как проснувшийся шмелёк качается на простом цветке жёлтого одуванчика.
Сидит всевидящий, а сам невидимый…
НИКОЛАЙ МАЛЫШЕВ.
Член Союза Писателей России
1997г.
Странная повесть
«Я советую вам остерегаться всех дел,
требующих нового платья, а не нового
человека…».
«Если вам предстоит какое-то дело, попытайтесь
совершить его в старой одежде».
(Генри Торо)
Первое предисловие
Толчком к написанию этой повести послужила встреча с человеком такой по-детски чистой души, что люди, по обыкновению, определяли его фразой: «Не от мира сего».
Странное определение. Да бог с ним.
Общение с этим милым и наивным сердцем привело меня к выводу, что если бы мир состоял из таких людей, то это был бы счастливейший из миров.
Как сделать, чтобы люди стали лучше? Этот вечный вопрос остаётся открытым.
Благие намерения утопистов, моралистов и художников не подвигали человечество к общественной гармонии. Материалистическая наука отыскала корень зла в социальном устройстве.
Но оглянемся вокруг себя. Большинству людей надо много снеди и скарба. В этом нет беды. Беда в том, что достаток и нравственность — не сообщающиеся сосуды. Голова наполняется благими мыслями, а метафорическое сердце — добрыми чувствами, когда пустеет кошелёк. И наоборот.
Общение с этой чистой душой направило меня к той не новой идее, что прежде всего, не оставляя наивных усилий улучшить окружающих, необходимо заняться улучшением самого себя, насколько возможно усмирить генную предзаданность и видовые инстинкты.
В одиночку невозможно усовершенствовать мироустройство, но для усовершенствования собственной головы и сердца вовсе не нужны ни партии, ни полки.
А ведь не извне, а именно оттуда исходит, например, радость, что моя дочь, хотя и работает простым почтальоном, но она честный и добрый человек. Там же, в этих органах, зарождается глупое недовольство из-за нехватки маслины в солянке или непоступления плутоватого оболтуса в театральную студию.
Сакраментальный вопрос: как улучшить людей? — имеет один ответ: уповая на социальные перемены в сторону справедливости и достатка, каждому в первую очередь необходимо улучшить себя, сокращая до минимума тот вечный зазор между «знаю, как жить нравственно» и «как поступаю». Как это сделать — знает всякий нормальный человек. Ведь если вы хотя бы и справедливо выпороли ребёнка, не помогли тому, кому могли помочь, ответили на обман обманом — то очень скоро приходит ощущение стыда за дурной поступок.
И хотя большинство людей найдёт способ заглушить стыд опереттой, вином или даже ссылкой на общественную необходимость, в душе остаются осадки.
Стыд минуты не проходит, но переходит в стыд жизни.
Редко кто хочет жить с постоянным ощущением зубной боли.
А стыд — физическая боль. Дурной поступок хочется забыть, однако это лучший способ помнить.
Люди не равны весом тел, массами мышц, умом и дарованиями, но гены сопереживания, сострадания, наивности и добра заложены в клетках каждого, если эти клетки здоровы и не отягощены вином…
Мой милый друг Серафим Иванович работал в деревне пастухом, но это был культурнейший и нравственно высочайший человек, так как основы культуры и нравственности содержатся не в знаниях, месте в обществе и воспитанности, а в органическом уважении и терпимости к ближним.
Его светлой памяти посвящаю я это скромное сочинение.
1967 г.
Предисловие второе
Что ни день, то дата, юбилей.
Если бы люди помнили, когда они в первый раз обманули, слукавили, выпили стопку, зарезали кролика, — юбилеев было бы ещё больше. Но человеку свойственно помнить хорошее. Я тоже, хотя и в одиночестве, отметил весёлый юбилей — десятилетие написания «Странной повести». Есть банальная словесная конструкция: «Мне бы ещё одну жизнь, я бы прожил её так же, как предыдущую».
Глупая, бездумная байка. Любому — и мне в том числе — дай такое бы чудо, переиначил бы всякий день жизни.
И повесть сегодня я написал бы по-другому. Впрочем, ни один издатель не мешал и не мешает мне это сделать. И всё же я ничего не менял. Десять лет пролежала моя рукопись в синем портфеле, и я лишь регулярно снимал с него влажной тряпкой пыль, из которой (если бы её собрать) можно скатать не одну пару валенок.
Дерево можно обратить в гору щепы ради создания одной спички. Спичкой можно спалить тайгу, можно поковырять в зубах. Данная книга — спичка, и всякий волен распорядиться ею по-своему.
Перечитав нынче повесть, я убедился, что ничего странного, замысловатого или, того хуже, новаторского в ней не содержится. Особенно я всегда боялся этого новаторского ярлыка. Что за новатор? Откуда вылез? С Луны свалился? В колбе взращён новым Петруччи?
Нет, писать ли, петь ли таким манером, чтобы до тебя никто так не писал, не пел, — невозможно, как невозможно жить жизнью, отличной от предков. Отыскать возможно лишь потерянное, а не то, чего не было.
Я этих новаторов видывал. Сойдутся витийствовать до хрипоты, всякий своё болото хвалит, а что получится? Начнут с тайны стиля, а кончат мордобоем…
Конечно, любое постижение вещи предполагает некоторую подготовленность мышления. Не каждый конюх сходу поймёт специальную теорию относительности. Отчего же он должен пребывать в телячьем восторге от непростого холста или романа? Они не менее сложны, чем СТО.
Нынче книги, оказывается, любят поголовно все. Статистику послушаешь — так, по её мудрёным выкладкам, любой гражданин в сутки по сборнику средней тяжести проглатывает. Статистика — вещь великая. Например, дядя Вася в день литр водки потребляет, а дядя Лёва — и в рот не берёт, даже на весёлых поминках. А в среднем выходит, что они алкоголики, так как выпивают по пол-литра в день. Так и книгочеи.
А если спросить в ныне модном интервью иного заслуженного артиллериста или не менее заслуженного боксёра, что любит один помимо баллистики, а другой — кроме узаконенного мордобоя, каждый ответит: «Люблю книги». Ведь это всё равно что сказать: «Люблю блондинок». И книги, и блондинки разные.
За что мне любить вот этот бумажный кирпич, всё достоинство которого в том, что листы его сделаны из простой, а не наждачной бумаги? Я бы этого создателя «кирпича» к суду привлёк и судил не по хоккейным законам, где дают две минуты штрафа за то, что надо бы наказать двумя годами строгой изоляции.
Не исключено, что моё мнение предвзято. Я сроду относился с опаской к тонким женщинам и толстым книгам. Наверно, везде есть и исключения. На пляже, например, не грех обнажиться до известных пределов, однако позавчера я видел там мужика, лежащего на знойном песке в бостоновом костюме.
Недавно один не очень быстрый литератор заметил, что человеку надо не много книг — штук двести. Многовато! Разумнее обойтись десятью. И если эти десять — настоящие произведения искусства, их хватит читать и перечитывать всю жизнь, открывая всякий раз, при всяком новом прочтении, в книге — книгу.
Я лично, с тех пор как научился читать медленно (а ведь есть шарлатаны, ратующие за скорочтение), обхожусь тремя книгами. И подобно тому, как моряки дальнего плавания после всякого продолжительного рейса обнаруживают в собственной жене, казалось бы, изученной до последней тайной родинки, всё новые и новые достоинства и открытия, — я, поплавав в мире пустых поделок, возвращался к своим трём книгам, находя в них новые чудеса.
Я и пишу, как читаю. Водить по бумаге карандашом или пером ради достатка и славы, то есть писать торопливо и нечестно, — вред великий и для сильных дарований. И поскольку я себя к таковым не причисляю, а для удовлетворения живота и честолюбия мне надобно не более, чем это просит здоровое естество, — я сочиняю медленно и без оглядки на цензора.
Тут нет оговорки — именно сочиняю. Разве написанное людьми не есть плод вымысла? Если же мне укажут на так называемые документальные произведения, основанные на документах, протоколах, циркулярах, то в них вымысла ещё больше, чем в беллетристике.
Мне скоро пятьдесят ударит, а я никуда не тороплюсь и собираюсь состарить не одну настольную лампу.
В отличие от ремесла, в искусстве нет сдельщины. Чем выше художник, тем больше разница между продукцией и оплатой, а вернее — недоплатой. Куда спешить? Я не борзая, не газетчик, не референт. А заработать сыну на пальтишко, дочке на платьице или незваному гостю на бутылочку вина я умею и не литературным трудом.
Да и то — стыдно сказать — разве труд писать картину или сочинять стихи? Это наш великий классик, переутомившись от эпопеи, отдыхал за сапожной лапой или крестьянской сохой. Я же, устав от сохи и дратвы, всегда отдыхал под неярким светом настольной лампы.
Плоха ли, хороша ли моя повесть — я её никому не решился ещё показать. Во-первых, все знакомые всегда чем-то заняты более достойным, чем чтением неопубликованной прозы. Во-вторых, если какой-нибудь сверхволевой интеллект, отказавшись от попойки или бильярда, осилил бы моё сочинение, то всегда указал бы мне на башмак сорок второго размера, хотя мне впору сороковой. В-третьих, мне всегда было лень отпечатать на машинке лишний экземпляр, а поскольку он у меня единственный, нет уверенности, что торопливый рецензент не завернёт в страничку рукописи селёдку или не употребит лист для более простого дела.
А я люблю свою книгу как третьего ребёнка.
«Неужели нет у вас друга, чтобы прочёл рукопись внимательно, дал честную, объективную оценку, поругал, похвалил и при этом не потерял ни листа в сортире?» — спросит наивный молодожён. «Нет», — отвечу я. Друзьями Бог не сподобил. Приятелей было полгорода, а может, и больше. Но верно говорят: если хочешь потерять приятеля, дай ему взаймы денег. Именно, следуя этой сентенции, я избавился от них, понеся, правда, значительные убытки.
Однако я не премину дать взаймы последнюю сумму всякому, кто ещё не забыл моего адреса.
Ещё скажу: за большинство напечатанных вещей мне стыдновато. Вроде бы роль поглупее актёра.
Перечитав же теперь повесть, я обнаружил в ней тьму недостатков, но стыда не ощутил.
В пору, когда она писалась, мне думалось: не многовато ли в ней гротеска, гипербол, сильных преувеличений?
За прошедшее десятилетие я увидел, что всё, созданное фантазией, существует на самом деле и каким-то непостижимым образом было мной предвосхищено.
Будущий читатель, если ему удастся познакомиться с истинной историей моего времени, заметит, что в нашем рассказе нет ни одного явления, случая, сцены, фразы, которые являлись бы фантазией. Конечно, кроме дотошных любителей архивной пыли, большинству смертных не удастся сверить факты книги с фактами истории. В таком случае поверьте мне на слово: данная повесть сама по себе есть хроника определённого отрезка времени.
1976 г.
Глава 1
Командное первенство мира по воровскому делу началось с парада. Неся жёлтый штандарт с изображением «фомича» на женском бюстгальтере, открывали парад прошлогодние чемпионы: эфиопские жулики-моргуны.
За ними, нестройными колоннами, шли бразильские медвежатники, мозамбикские чистоделы-донники, филиппинские домушники, русские скокари-садильщики, португальские туфтовики-кукольники, бессарабские конокрады-чальники, перуанские верхушники, чилийские пистонщики-отмазчики, канадские коцальщики-притырщики, марочники Верхнего Гондураса, шанхайские стопорилы, ливанские оборотчики-мазуны, варшавские мокряки, люксембургские золотари-браслетчики, болгарские лопатники-метуны, монгольские муфтари-налётчики, гаванские бачники-исполнители, синайские лапсердачники, новозеландские тамбурные баульщики, бомбейские крадуны-джайны, корейские жуки-чердачники.
Мужскую группу парада завершали четыре шведских щипача-крысятника, только что вернувшихся из гастролей по Гонолулу и Канарским островам, а сразу же за ними двигались аргентинские клептоманки, сиамские вафельщицы-однодневки, датские пристяжные воровайки, персидские таскухи-локшовки, ирландские лярвы-шептухи и мадридские утренние плутовки.
Трубы и дудки звучали над стадионом далёкой столицы одного из штатов Нового Света, а в городе Мамбурге, расположенном на совершенно противоположном боку земного шара — настолько противоположном, что если бы в стадион этой столицы воткнуть супергигантскую шпагу, то её кончик вылез бы, как некий шпиль, как раз на центральной площади славного города Мамбурга, где в то же самое время происходили невероятнейшие события.
Однако не будем спешить. Мы ещё вернёмся к рассказу об этом первенстве. Сначала опишем Мамбург тех времён, когда его ничего не потрясало.
Глава 2
Жизнь в этом городе, отмеченном кружком лишь на секретных и узковедомственных картах мелкого масштаба, была тишайшей. Спокойствие было столь же характерно для него, как землетрясение для Шурдынска или наводнение для Нижнефекальска. Походка, движения и мысли горожан отличались медлительностью удивительной. В Мамбурге — тишайшем месте нашей суетной, катастрофически ускоряющей свой ритм планеты — неторопливо ели, мылись в бане, любили и даже старели.
Служащие мамбургских судов и не ведали, что существуют на свете уголовные дела, и основным занятием тихих учреждений были бракоразводные процессы, тянувшиеся так долго и так обстоятельно, что неизбежно кончались примирением супругов.
Молодые стряпчие и седые магистры права единственной юридической консультации города, за неимением клиентуры, с утра до вечера чинили карандаши, перечитывали речи Эберзона и Собакина, составляли театральные чайнворды и задумчиво писали мемуары.
Работники пожарного дела, для которых возникновение пожара являлось таким же невероятным фактом, как шествие по городу ихтиозавра, изнывая от полнейшего безделья, разыгрывали турниры по стоклеточным шашкам со стражниками ратуши и тачали сапоги из пожарных шлангов.
В городе существовало некое учреждение, настолько секретное, что никто толком и не знал, в чём же его секрет. Ровно в десять часов утра многочисленные сотрудники этого тайного предприятия безмолвно усаживались за рабочие столы и сосредоточенно углублялись в толстые подшивки прошлогодних газет и научных ежегодников столетней давности. Нельзя сказать, что никто из них не хотел работать. Наоборот, как все нормальные люди, они тайно горели желанием что-нибудь производить, но что — оставалось для всех непостижимой загадкой. В каждый полдень отделы обходил глава этого учреждения, человек необычайно сильного интеллекта, и сотрудники ждали каждый раз, что он скажет нечто очень важное и секретное. Но он, не проронив ни звука, глубокомысленно удалялся в кабинет.
Было в городе два издательства: художественное и научное. Художественное издательство за двадцать лет своего славного существования ничего не издало, кроме небольшого проспекта с названием «Нашему издательству двадцать лет».
Итогом многолетней работы научного издательства явилась стихотворная брошюра некоего Мандуса Рубашкина: «Как пользоваться туалетной бумагой». Надо заметить, что никто в городе туалетной бумаги в глаза не видывал, и ввиду отсутствия оной брошюра пользовалась большим спросом.
О, славный, благочестивый Мамбург, презирающий шум, суету и спешку! Когда прогресс техники в образе трамваев, троллейбусов и двигателей внутреннего сгорания коснулся города, мэр его, прославившийся тем, что просил в своём завещании положить его в гроб не на спину, как всех людей, а на живот, издал замечательный указ, по которому всем видам наземного транспорта запрещалось двигаться быстрее пешеходов.
Даже гнать и пить самогон умели в Мамбурге тихо, по-чёрному. И хотя редкий житель не имел самогонного аппарата, всё же самогоноварение не было типичным явлением славного города.
Даже ветры, приближаясь к Мамбургу, как-то затихали, а грозовые облака переставали громыхать, метать молнии и, окропляя тихим дождичком ветхие постройки, смиренно проплывали над городом.
За последние полсотни лет дважды в Мамбурге было нарушено равновесие и тишина.
Впервые это произошло восемнадцать лет назад, когда поливальная машина раздавила голубя сизой масти на бульваре Святой Берты. Такой пустяк остался бы незамеченным в любом населённом пункте земного шара, но в Мамбурге он поднял настоящий переполох.
Местная газета «Благочестивый католик» в течение нескольких недель пестрела заголовками: «Гуманизм и прогресс техники», «Эволюция хамства», «Голубь и лихач» и т. д.
Известный в своё время далеко за пределами Мамбурга поэт Антон Педотти опубликовал в нескольких номерах газет оду «Сизый турман». У водителя поливальной машины навсегда отняли права и отлучили от церкви. Монашеский орден любителей природы провёл месячник охраны пернатых. Начальник автобазы отделался строгим выговором, так как имел второй разряд по настольному теннису.
Прошло несколько месяцев, и в городе воцарилось спокойствие.
В Центральном парке культуры и отдыха известный доминист Еремей Кабанис давал сеанс одновременной игры на двадцати девяти столах. В «Благочестивом католике» возобновилась викторина «Знаешь ли ты Апокалипсис?» с главным призом — волосами праведника Фавла. Продолжились работы по строительству новой бани с парилкой и грязевым водоёмом. Заработали хлебопекарня, родильный дом и конский завод. И снова — событие: на улице им. Первого Апреля в четыре часа утра в бакалейном отделе продуктовой лавки взорвался огнетушитель, осколки которого порвали вымпел «Лучшая лавка города» и сбили шляпу с каноника Савостия, неведомо почему сидевшего ночью на табурете с молодой уборщицей.
Вскоре следствие установило, что огнетушитель был наполнен брагой и взорвался по причине сильного перегрева. На сей раз, хотя начальник пожарной части имел первый разряд по стоклеточным шашкам, он был уволен с должности. Несколько дней испуганные горожане избегали посещения магазинов, питаясь старыми запасами, пока вышеупомянутый мэр не издал указ: уничтожить все огнетушители в городе.
Прошло время, пришла тишина. Медленно потекли годы, и вдруг этот оазис спокойствия стал свидетелем необычайных, необъяснимых происшествий.
В одно прекрасное и совершенно безоблачное утро по городу пронеслась машина. Обалдевшие жители, привыкшие к скоростям катафалков, не успели разглядеть ни её номера, ни цвета, ни марки. Машина же, не обращая внимания на светофоры, свистки и уличные знаки, мчалась в сторону аэродрома. На проспекте Небесного Зачатия она задела бампером дилижанс с новобрачными и сбила с ног четырёх капуцинов, идущих к заутрене.
Через некоторое время, когда несколько стражников, подталкивая в зады алебардами, вели группу молодых ботаников на пункт добровольной сдачи крови, та же сумасшедшая машина сбила самого молодого донора и умчалась, не притормозив.
Уже одного этого было бы достаточно для возбуждения Мамбурга. Однако дальнейшие события оказались ещё более загадочными.
В 11 часов 37 минут диктор местного вещания прервал чтение папской энциклики и гадким тенором запел популярный романс «У толстушки Фахи столовались монахи…».
В 12 часов 10 минут у входа в гончарную гильдию какой-то горожанин влез на афишную тумбу и провозгласил себя кардиналом Пипсом. Скинув брезентовую робу, он произнёс страстную речь, призывая стереть с лица земли Нижнюю Идрисовку. Собралась толпа. Оратора стащили с тумбы и переместили в каземат ратуши, где выяснилось, что новоявленный кардинал — не кто иной, как бухгалтер мыловаренного завода Феоктист Меерзон.
В то же самое время на набережной Бренного канала маляр второго разряда Серобабин, производивший окраску пивного ларя, начертил на мостовой нецензурное слово и нечто, напоминающее «кривую Ридберга».
Всех виновников этих нелепых историй пробовал допросить старший сыщик города Кронид Папатач, но тщетно. Диктор радио молчал, обводя помещение нехорошим, тупым взглядом и всё время порывался затянуть вышеуказанный романс. Он не узнавал ни жену, ни тёщу, вызванных для опознания, а председателю кассы взаимопомощи пригрозил кулаком, когда тот попросил погасить задолженность за шесть месяцев.
Бухгалтер мыловаренного завода в сильнейшем возбуждении продолжал настаивать, что он кардинал Пипс, и призывал к истреблению Нижней Идрисовки.
Лишь маляр второго разряда вскоре пришёл в себя. Он разрыдался, утирая грязными кулаками слёзы, и сказал, что ничего не помнит после того, как к нему подошёл человек в соломенной шляпе с портфелем в руке.
И, наконец, вечером того же дня произошло очередное чудо.
В самый разгар циркового выступления известного иллюзиониста Лазаря Кунца, когда он собирался бросить в
- Главное
- ⭐️Приключения
- Валентин Катарсин
- Странная повесть. Роман
- 📖Бесплатный фрагмент
