Алетия. Небесный цветок с земными чертами. Современная проза и поэзия
В приложении удобнееQR для скачивания приложенияRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

Читать бесплатно онлайн книгу автора  Алетия. Небесный цветок с земными чертами. Современная проза и поэзия

Наталья Червяковская

Алетия. Небесный цветок с земными чертами

Современная проза и поэзия






18+

Оглавление

Ложечка дёгтя

Небесный цветок, но с чертами земными,

В ней ильская свежесть и утренний свет.

Меж будней, исписанных правдами злыми,

Она — как нежданный, случайный сонет.

В руках её — нежность привычных герберов,

Ромашек простая, живая капель,

А в сердце — отсутствие ложных примеров

И вьюги умолкшей немая постель.


Короткая стрижка — как вольная птица,

В ней лёгкость парения над суетой.

Ей больше не нужно влюбляться и злиться,

Иллюзий в душе завершился простой разговор.

Не хочется ей никаких отношений,

Ни клятв на песке, ни томительных уз,

Лишь в море своих суверенных решений

Она проверяет познаний союз.


Остёр её разум, приправлен сарказмом,

И ямочки прячут насмешливый взгляд.

Она не ищет в зеркалах признанья,

Ей чужд стяжательства дурман и яд.

В открытом море решений суверенных,

Где волны не знают чужих берегов,

Средь истин простых и понятий нетленных

Она рождена без оков и долгов.


В ней ложечка дёгтя — в её независимой силе,

Таится нектар и тончайшая нить.

Тот город, что прежде её заставлял

По вечному кругу в смятении бродить,

Теперь под ногами — знакомой канвою,

А в сердце — субботний, живой тишины

Поток, обручённый с её чистотою,

Где вьюги былые навек сожжены.

Все беды в жизни исходят от нас самих — это очевидно. Семью и родителей мы не выбираем, появляясь на свет. Но мы взрослеем — и, не вкусив ещё свободы взросления, часто спешим в болезненные отношения. Зачем? А вот если с самого начала жить так, как велит сердце, как требует душа, если никто не сковывает твою волю… Это так прекрасно! Ты в этой жизни надеешься только на себя. И если волею судьбы придётся создать семью, то только с человеком, рядом с которым хочется летать, достигать новых высот — а не с тем, кто тянет тебя в трясину безысходности.


Июль стоял густой и томный, словно расплавленный янтарь. Город плавился под солнцем, асфальт дышал тяжёлым жаром. Сабина шла, прижимая к груди букет гербер — оранжевых, лимонных, алых. Они были похожи на застывшие брызги света в её руках. Короткая стрижка открывала шею и серьги-гвоздики, а на щёчках, когда она улыбалась прохожим, играли те самые ямочки. Улыбка была лёгкой, чуть с хитринкой — той самой ложечкой дёгтя, что не давала образу превратиться в слащавую открытку. Институтская любовь с её красивыми драмами и бесконечными выяснениями осталась позади, как сданный экзамен. Не было грусти, было лишь лёгкое удивление: как же долго она пыталась вписаться в чужой сценарий, забыв, что автор — она сама.


Работала она администратором в агентстве «Покой и гармония», специализировавшемся на ритуальных услугах. Коллеги и клиенты сначала замирали, видя эту хрупкую девушку с ямочками в таком месте. Но Сабина владела искусством лёгкости, даже здесь. Она составляла документы, согласовывала цены на гробы из дуба или сосны, заказывала венки. И делала это с таким спокойным, почти хирургическим вниманием к деталям, что у людей отступала паника. «Всем нужно где-то работать, — думала она, поправляя вазу с живыми герберами на своём столе. — А здесь каждый memento mori — просто рабочий момент». Эта работа, странным образом, освобождала. Она напоминала, что жизнь — вот она, за окном, жаркая и требующая участия, и тратить её на ненужные компромиссы — самое нелепое расточительство.


Вечерами она возвращалась в свою однокомнатную квартиру в старом фонде — на третьем этаже, с милым балкончиком, но уютную, со свежим ремонтом и видом на зелёный дворик. Это был подарок всей семьи — родителей, дедушек и бабушек — на её совершеннолетие. Там она заваривала кофе, включала на полную громкость The Cure — уж очень нравились ей эти ребята, их дух, их музыка, — и танцевала перед зеркалом в красивом коротком сарафане.


Их стиль был точным отражением её собственных противоречий. Со сцены и обложек пластинок смотрели не просто музыканты, а призраки готик-рока, чьи силуэты стали иконографией. Лидер, Роберт Смит — вечный подросток с растрёпанными волосами-ёжиком, подведёнными глазами и губами, с размазанным багровым поцелуем помады на лице. Этот образ балансировал на лезвии между трагическим клоуном и уязвимым поэтом, яростно отрицавшим маску взрослости. Остальные участники, облачённые в чёрное, с бледными, как полотно, лицами, дополняли картину, создавая ощущение не то похоронной процессии, не то странного ночного карнавала. Их внешность была перформансом, немым криком против обыденности, который она так ценила.


Музыкально они ткали плотные, меланхоличные звуковые полотна. Мерцающие, печальные гитарные арпеджио, похожие на струи осеннего дождя, ложились на гипнотические, часто минималистичные басовые линии — настоящую нервную систему каждой композиции. Барабаны могли звучать как размеренное биение сердца в песне о любви или как тревожный набат в треке об отчаянии. А поверх этого — голос Смита: то шёпот ночной исповеди, то надломленный, выстраданный вопль. Звучание группы эволюционировало от сырого пост-панка до меланхоличного поп-синтеза, но неизменной оставалась атмосфера — густая, электризующая, позволяющая и погрустить в пучину, и ощутить в этом странное утешение.


Смысл их песен был ключом к её внутреннему миру. The Cure никогда не пели о простом счастье. Их лирика копалась в самых тёмных, но самых человеческих уголках: в экзистенциальной тоске, парализующем страхе перед будущем, болезненной ностальгии по ушедшему детству и, конечно, в любви. Но не в любви-одухотворении, а в любви-наваждении, любви-ране, любви-зависимости. Песни вроде «Lovesong» или «Pictures of You» говорили о преданности и тоске с такой интенсивностью, что это граничило с безумием. А «A Forest» была историей о бесконечном, безнадёжном поиске чего-то неуловимого, где сама погоня становилась важнее цели.


Однако в этом отчаянии и заключалась их магия — и причина, почему под них можно было танцевать. The Cure никогда не оставляли слушателя в полной, беспросветной темноте. В самой сердцевине печали всегда мерцал крошечный огонёк — надежды, принятия или просто красоты самой эмоции. Плакать под «Disintegration» означало не сломаться, а очиститься. А такие, вопреки всему, жизнеутверждающие гимны, как «Just Like Heaven», дарили ощущение хрупкого, но настоящего чуда. Их музыка легализовала её грусть, делала её эстетичной и глубокой, превращала личные тревоги в часть всеобщего, почти мифического переживания.


Поэтому её танец перед зеркалом был не просто весельем. Это был ритуал. В красивом сарафане, под гитарные переливы «In Between Days» или мрачный, настойчивый напор «A Forest», она примеряла на себя эти роли — и вечной девочки, и трагической героини, и просто человека, который имеет право чувствовать всё остро и без извинений. Зеркало отражало не только её, но и тех самых «ребят» с подведёнными глазами, которые шептали, что она не одна в своей странности. И в этом горько-сладком созвучии заключалась вся свобода. Она обожала летние платья — те, что так изящно обрисовывали её пленительную фигуру. На работе, в ритуальном агентстве, где она трудилась администратором, царила строгость: чёрный брючный костюм и сменные блузки. Но за пределами офиса она преображалась — становилась той самой юной, нежной и прекрасной девушкой, лёгкой, как бабочка над любимыми герберами в её букетах.


А когда звучали первые аккорды, она растворялась в музыке. Это была музыка её детства, та самая, что обожали её молодые, влюблённые в жизнь и друг друга родители. И она, смеясь про себя «ах-ха-ха!», вторила им теперь — или, вернее, вторила самой себе, тихо напевая. Та, что с дипломом философа, мечтала обо всём на свете и верила, что всё возможно, если ты живёшь, если у тебя есть ты сама, любимые родители и работа — пусть даже в таком сакральном месте, как служба ритуальных услуг. В такт гитарным переливам она ловила эхо их беззаботного счастья, их бесшабашной нежности к миру и к своей маленькой дочери. В эти мгновения квартира наполнялась не просто звуком — она дышала памятью, светлой и радостной, а танец перед зеркалом становился полётом назад, в то тёплое время, где она была центром вселенной для двоих самых родных людей. Родители, ласково называвшие её Сабёнок, звонили из своего тихого городка, спрашивали про работу. «Всё прекрасно, — отвечала она искренне. — Учусь свободе». Она и правда училась. Покупала себе дорогие духи на первую зарплату, могла одна пойти в кино на полуночный сеанс, а потом часами бродить по спящему городу, наслаждаясь тишиной и собственными мыслями. Прошлое больше не тянуло её в трясину; оно стало просто опытом, чёрно-белой фотографией в альбоме, на которую можно взглянуть без боли.


Однажды к ней в агентство зашёл молодой человек лет двадцати шести. Не растерянный, как большинство, а собранный, с ясным, но уставшим взглядом. Ему нужно было организовать похороны деда. Они обсуждали детали под прохладный шёпот климат-контроля. Он был немногословен, но чувствовалась твёрдая, несуетная сила. Когда разговор закончился и он собрался уходить, его взгляд упал на её букет живых гербер на столе. «Ярко, — заметил он. — Как вспышка. Здесь это… неожиданно». «Здесь многое неожиданно, — парировала Сабина с лёгким сарказмом. — Например, то, что я до сих пор не сломала каблук об этот порог». Уголки его губ дрогнули. Он кивнул и вышел. А она посмотрела ему вслед, потом на свои герберы, и почувствовала не знакомую тоску, а странное, щекочущее нервы любопытство. Как будто в размеренный ритм её новой жизни вкрался новый, незнакомый такт.


Она не ждала принца на белом коне. Она ждала только себя — настоящую, без масок и долгов перед чужими ожиданиями. И в этой тихой, выстраданной уверенности была своя особенная красота, более прочная, чем любая романтическая иллюзия. Жизнь, которую она теперь вела, была похожа на чистый лист. И она твёрдо знала, что писать на нём будет только та история, где не будет места тем, кто тянет вниз. Только те, с кем хочется летать. А пока — был жаркий июль, город, пахнущий пылью и возможностями, и она, Сабина, с букетом пламенеющих гербер в руках, абсолютно свободная и потому бесконечно счастливая в этот миг.


Просто человек, который проходит очень много в течение дня. Да и вообще ей не хотелось ничего, никакой любви. Квартира у неё была, и машина — подарок родителей на окончание вуза. По образованию она была философом… Философия науки, философия искусства, философия религии — мир раскрывался перед ней в вечном вопрошании, в зависимости от избранного пути. И где же, интересно, можно применить такой диплом? Как найти воплощение для самой структуры мысли? Именно там, где она и работала сейчас, — в сердцевине самой жизни, где вопросы важнее ответов.

Меж лилий траурных и строгих пиджаков,

Где каждый час отмечен пеплом и финалом,

Она срывает цепкий гнёт оков,

Чтоб вечер встретить под седым порталом.

Там старый фонд хранит уют тепла,

Балкон подставил грудь ветрам июля,

И жизнь, что прежде горечью была,

Звенит гитарой, в тишине колдуя.


Короткий шёлк ложится на бедро,

Открыты плечи — хрупкое бессмертье.

The Cure чеканят в сердце серебро,

В своём тягучем, сумрачном концерте.

Размазан рот багровой полосой,

И Смит глядит из зеркала пророком:

Он учит быть нелепой и босой,

И находить величие в глубоком.


В ней философский холод тишины

Сплетён с безумством готики и рока,

И струи пота девственно честны,

Как строчки потаённого оброка.

Бас монотонно бьёт в её висок,

Стирая грани между «был» и «буду»,

И каждый нерв, как истончённый мотив,

Летит навстречу истинному чуду.


В том танце — искупление грехов,

И эхо слов, что пахнут отчим домом,

Освобожденье от чужих стихов

И верность звукам, с юности знакомым.

И пусть атрибуты смерти — лишь среда,

Где день за днём она хранит осанку,

Но здесь, в квартире, горе — не беда,

А лишь душа, расшитая изнанкой.


Она плывёт в озоне дорогих

Духов и музыки — пронзительной и чёрной.

Нет больше судеб — горьких и чужих,

Есть только ритм, призывный и упорный.

И тень танца на выцветшей стене —

Как символ той свободы без изъяна,

Где жизнь и смерть на равной глубине

Встречаются в объятьях океана.

Зачем пожаловал? Мне так нужна свобода!

Знаешь, а ведь мы строили совсем иные планы. Помнишь, в девятнадцать? Белое платье, смех на кухне до утра, уверенность, что главное — найти Его. Того единственного. А жизнь, как упрямая река, потекла своим руслом. Сначала это казалось сломом, провалом в тихую, бесцветную реальность. Все подружки — парами, а я… я одна.


И этот голос в голове: «С тобой что-то не так. Ты слишком много хочешь. Ты слишком сложная». Он шептал это в уши каждым неловким свиданием, каждым вечером, когда ты возвращалась в пустую, но такую свою квартиру. Помнишь того, с чужим дыханием? Ты лежала и смотрела в потолок, слушая, как он спит, и чувствовала ледяное, абсолютное одиночество. Не тогда, когда была одна. А именно тогда, когда он был в сантиметре от тебя. Это был самый важный урок. Не крик, не сцена. А эта тишина между двумя людьми, ставшая пропастью.


И знаешь что? Мы не сломались. Мы переродились. Мы взяли это одиночество, от которого сначала сводило скулы, и рассмотрели его. Оказалось, это не дыра. Это пространство. Целая вселенная, которую не нужно ни с кем делить. Первое утро, когда ты поняла, что чашку кофе можно пить час, никуда не торопясь. Что книгу можно бросить на пол, если она не цепляет. Что решение «поехать на вокзал и взять билет на первый попавшийся поезд» требует только твоего «да». Это был не побег. Это было возвращение домой. К себе.


Учёба в университете, будущая карьера — ахаха, это её любимая ирония, эта горькая, едкая ложечка дёгтя в медовом прянике юности. Когда-то эти слова звучали как окрик, как призрак гонки по готовым рельсам. Лекции. Аудитория. Одногруппники — с их наказом «учитесь вместе, общайтесь, но только не влюбляйтесь». А как не влюбиться, когда кругом — сама молодость, её электричество, её химия? Она, впрочем, в химии была не сильна, особенно на своём философском факультете. Да и он тоже — лицо его теперь расплывается в памяти — постепенно, без объявления войны, перекочевал в её квартиру. Конечно: уютнее, чем в общаге. И поначалу это грело — пока не стало ясно: он принёс с собой не любовь, а привычку. Его можно было привести и в своё жилье, и в общее пространство её души… а целей, желаний, устремлений — не было. Красивый философ-теоретик в быту. И тихая, кислая зависть к чему-то настоящему.


А потом для неё он стал языком его планов. Тем самым, первым, подлинным языком, на котором она наконец смогла заговорить с миром без лжи. Ты делаешь проект — и мир отвечает тебе чётко: «Хорошо» или «Переделай». Но он не дуется, не манипулирует молчанием, не требует бесконечных объяснений в духе «почему я для тебя не главный жизненный план?». Это диалог без подтекста, без тёмных вод психологических игр. Ты вкладываешь силы — и на выходе получаешь не похвалу, а навык, часть себя, отлитую в умение. Ошибаешься — и получаешь не упрёк, а чистый, беспримесный опыт. Всё прозрачно. И в этой кристальной простоте — невероятная, головокружительная свобода. Свобода быть, а не казаться. Действовать, а не оправдываться. Жить в диалоге с реальностью, а не в монологе перед зеркалом чужих ожиданий.


Вечерело. В охристом луче заката, что пробивался сквозь окно их общей, но уже распавшейся жизни — сквозь пыльное стекло не общей больше квартиры, — кружились, словно в забытом божеством храме, мириады золотых пылинок. Сабина стояла у подоконника, неподвижная, взирая на улицу, где жизнь, чужая и равнодушная, текла своим шумным, хаотичным руслом. Кирилл застыл в своём кресле — в том самом, что некогда гордо именовал «точкой сборки рационального мира». Тишина же между ними была густой и звонкой, как струна, натянутая до предела, готовая взорваться ледяным звоном.


— Кирилл, — её голос разрезал тишину, негромко, но очень чётко. — Нам нужно поговорить.


Он оторвался от размышлений о пятидесятилетнем плане, пункт 17б: «Оптимизация семейного досуга». Взглянул на неё поверх очков.


— Говори. Только, пожалуйста, структурированно. Тезис, аргументация. Ты же знаешь, как я ценю ясность.


Сабина тихо усмехнулась, и в этом звуке было больше печали, чем иронии.


— Хорошо. Тезис: мы — разные люди. Кардинально. Аргументация: твой мир — это безупречный чертёж, где каждая линия предопределена. Мой — это белый лист, на котором хочется рисовать акварелью, а не чертить циркулем. Твой план на пятьдесят лет вперёд… Он гениален, Кирилл. Как философская система. Но жить по нему — всё равно что дышать по графику. Ты построил идеальную теорию счастья, но забыл спросить, совпадает ли твоё определение с моим.


Кирилл нахмурился. В его логической вселенной возник сбой.


— Непонимание. Мы же всё обсуждали. Каждая цель, каждый этап просчитан на вероятность успеха в 93,7%. Импровизация — это хаос. Спонтанность — неэффективное расходование ресурсов. Наша жизнь должна быть произведением, а не черновиком.


— Произведением? — Сабина повернулась к нему, и её глаза в сумеречном свете казались слишком большими. — Или конвейером? Ты проектировал нашу общую жизнь, как дипломный проект. Ты устанавливал правила на моей же территории. «Саби, в десять вечера отбой — это оптимально для продуктивности». «Саби, путешествие в Китай логично перенести на осень 2029-го, когда цены снизятся на 15%». Ты не оставлял места для… для дуновения. Для лёгкости. Ты влюбился в идею семьи, в её безупречную теоретическую модель. Но я — не переменная в твоём уравнении. Я живая.


Он снял очки, медленно протёр линзы. Этот жест был его единственной формой импровизации.


— Я… пытался создать стабильность. Гарантии. Защитить нас от случайностей. Разве это плохо? Всё было во имя нашего общего будущего.


— Будущего, которого я не хочу, — тихо сказала она. — Ты философ в теории. А я — просто хочу жить. Чувствовать, а не вычислять. Ошибаться, а не следовать алгоритму. Твой план — он твой. Великолепный, амбициозный. Ты по нему и живи.


Кирилл поч

...

Похожие книги