П-117
В приложении удобнееQR для скачивания приложенияRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

Читать бесплатно онлайн книгу автора  П-117

Руна Спэйс

П-117





Пока одни живут, не задавая лишних вопросов, другие начинают замечать странности.

За размеренным бытом скрывается жёсткий учёт. Каждый житель — единица. А каждая единица обладает ценностью.


18+

Оглавление

Моему мужу, соавтору моей мечты. Истории нужен слушатель. Моей — был ты. Посвящаю эту книгу тебе, в чьих руках мои страницы обретали жизнь.


Глава 1

Погода стояла сообразно старым деревенским домам — хмурая и грустная. Серая, непрерывная облачная простыня застилала небо. Внизу, под окном, смородиновый куст судорожно вздрагивал, сопротивляясь ветру, не желая отдавать листья. Воздух пах прелыми досками и далеким дымком — кто-то, невзирая на угрозу дождя, жёг в конце улицы свою ботву. Удаленность от той самой загадочной цивилизации в совокупности с мрачным видом из окна создавала у Никиты ощущение неопределенности и тревоги.

— Вот-вот, ливанёт, — пробормотал он, отходя от стекла, на котором уже появились первые жирные капли. Ветер, гулявший в щелях, заныл тоньше и злее. — Ветер поднимается, небо темное, как вести огородные дела сегодня? Не хватало заболеть — потом и вовсе всех дел не нагнать.

Он повернулся к комнате и взглянул бегло на уютную геометрию быта: массивный стол с отполированными до медового оттенка краями, застеленный выцветшей клеенкой; буфет с помутневшим стеклом, за которым стояли банки с пузатыми боками. Пахло воском от недогоревшей свечи на подоконнике и сушеным чабрецом.

— Дим, а что у нас на завтра запланировано, может, поменяем задачи местами?

Старший брат отложил книгу, корешок которой потрескался от времени, и подошел к окну. Напротив, стоял брошенный дом, когда-то добротный, с резными карнизами, теперь смотрел тоскливо пустыми глазницами окон. Сквозь дыру в облупленной кровле виднелись клубы серого неба. Возле покосившегося крыльца буйно разросся бурьян — темно-зеленая щетина лебеды и репейника хватала влагу и блестела. На единственной уцелевшей ставке, сорванной с петель и болтающейся, сидела нахохлившаяся ворона. Она каркнула разок, глухо и безнадежно, и сорвалась в низкий полет над мокрой, утоптанной дорогой.

Пейзаж за окном был фантастический в своем мрачном противоречии. Вокруг сиротливого дома, будто в насмешку или в утешение, тесным кругом стояли крепкие, могучие березы. Их стволы, белые даже в этот беспросветный день, казались колоннами какого-то живого храма. Ветвистая, хорошо развитая крона, шумела высоко над прогнившей крышей, будто ведя неторопливый и безучастный разговор с небом. Капли, скатываясь с гладких листьев, стекали за воротники облупленных стен — природа медленно и методично хоронила творение рук человеческих.

Такой контраст — неукротимой природной силы и обветшалости фасада — заставлял задуматься. Дом сдавался, втягиваясь в землю, а березы лишь набирали мощь, их корни, невидимые и цепкие, подтачивали фундамент старой жизни. Они не враги, они просто — сила. Безличная, вечная, не знающая сомнений.

— Главное не лениться и таких домов в поселении больше не станет — подумал про себя Дима. Он отвернулся от окна, и его лицо, освещенное теперь не серым светом, а теплым светом дома, стало решительным и спокойным.

— Послушай, облака-то слоистые и расположены низко, тонкие, похожи на туман, — продолжил он уже вслух, деловито подходя к столу. — Так что не выдумывай, вряд ли лить сильно будет, максимум небольшая морось. Без дела сидеть нельзя — родителей подведем.

Он потянулся за кружкой, стоявшей на тумбочке. Движения его были привычными, точными и дом, отвечал на каждое движение тихим, устроенным звуком: легким скрипом половицы под шагом.

— А мама давно ушла? Может, ей в теплице надо помочь? — Дима бросил взгляд на часы с маятником, мерно отбивавшие секунды в углу. — Потом дождь кончится, и она нам поможет с сорняками. Главное — выполнить свой план.

Пока за окном ветер гнул березы и терзал пустой дом, здесь, внутри, царил свой порядок, утверждаемый простыми действиями: наточить косу, перебрать картошку в погребе. Каждое такое дело было тихим, но несгибаемым противостоянием тому самому упадку, молчаливому и всепоглощающему.

— Тебе виднее — грустно вздохнув, ответил младший, — сначала свою работу выполни, маме помоги, потом посуду всегда младший моет, когда вокруг столько вопросов, да я бы давно что-нибудь полезное изобрел. У нас каждый день план — то сорняки, то ремонт, то уборка территории. Скорее бы уже зима — забот меньше, будет время на свои занятия. Я вообще-то, если тебе интересно, придумал приспособление для сбора плодов. В конце лета, когда надо будет урожай собирать с деревьев — я обойдусь без лестницы.

— Хватит уже страдать, — голос Димы прозвучал резко и устало. Он не кричал, но каждое слово было тяжелым, как мокрое полено. — Весь этот план кормит семью. В том числе и в зиму. Всё запланировано и отработано до мелочей не для красоты, а, чтобы выживать. Да, работать не просто. Тяжело. Но посмотри вокруг — к чему приводит лень! — Он резко махнул рукой в сторону окна, в сторону темного силуэта брошенного дома. — Наше поселение — капля в море. Исчезающая капля. Сколько городов стерто с лица земли? Сколько знаний потеряно навсегда? Ты так много книг проглотил, а простой сути не уловил: выживает тот, кто пашет. Кто не дает сорнякам душить свой порог.

Никита вспыхнул, его глаза, только что тоскливые, загорелись обидой и жаром.

— Нет же! Города стерты не потому, что сорняки не убирали! — выпалил он, и голос его задрожал. — А по совсем другим причинам. И что ты вообще знаешь о городах? Только то, что на кухне пересказывают! А они-то сами откуда знают? Ни в одной твоей умной книге по хозяйству ничего об этом нет! Мы, получается, знаем только одну сторону — ту, которую здесь приняли за правду. Неужели тебе неинтересно? — Он сделал шаг вперед, сжимая кулаки. — Чем Цивилизация опасна? Если там сплошная смерть и ужас, зачем же отряд туда выходит каждый месяц-два? И почему тогда они тащат оттуда всю эту… эту презренную и опасную технологичность? От консервов до генераторов! Двояко получается — ругаем её, а жить без неё и не можем. Так где же правда?

— Ты прав, вопросов много, — Димка вздохнул, и суровая складка между бровей немного разгладилась. — И мне тоже всё это интересно. Но нужно расставлять приоритеты, Никита. Заниматься всем сразу — результат не получится нигде, только силы растрясёшь. Поэтому и есть план. Он всё учитывает и интересы, и силы нашей семьи. Ты же сам вносил правки. Помнишь? Каждый вечер — время на саморазвитие и творчество. Вот и используй его.

Он подошел ближе и обнял брата за плечи, уже без раздражения, а с той грубоватой заботой, которую Никита знал с детства.

— Успокаивайся, умник. Моросишь вместо облаков — всему своё время. А своё изобретение для плодовых — вечером покажешь. Это здорово, что ты такой пытливый, — Димка хлопнул его по плечу, и в его голосе прозвучала редкая, скуповатая похвала. — Действительно здорово.

Чтобы избежать неловкой паузы, которая всё же повисла в воздухе после этих слов, Никита лишь коротко кивнул, вздохнул и вышел в кухню. Он остановился у стола, прислушиваясь к мерному стуку капель по жести за окном. Мысли путались, но обида понемногу отступала, сменяясь привычным, хоть и неспокойным, чувством дома. Ссора отгремела, день продолжался.

Кухня в доме Плотниковых была огромной — почти пятьдесят квадратных метров, наполненных светом, запахами и тихим гулом былой и нынешней жизни. Всё здесь было срублено из светлой, почти медовой сосны, грубовато, но на совесть: массивные лавки вдоль стен, широкий буфет, полки, гнувшиеся под тяжестью глиняной и деревянной посуды. Во всей отделке, выдержанной в пастельных, выгоревших на солнце тонах — песочном, молочном, блекло-голубом, — сквозила лёгкая, небрежная рука мастера-хозяина: где-то остался неотшлифованный сучок, где-то стык досок не идеален. Но именно это и согревало душу, как старая, поношенная, но любимая рубаха.

Эту лаконичную основу смягчали и наполняли душой детали, созданные заботливыми женскими руками: яркие лоскутные подушки на лавках, разноцветные коврики-кругляши под ногами, расшитые полотенца на вешалке у рукомойника. Они вносили в строгий интерьер тепло и цвет, как полевые цветы на опушке.

В самом центре, тяжёлый и непоколебимый, как семейный уклад, стоял мощный деревянный стол из того же массива сосны. Его столешница сияла тёплым блеском. В центре, словно символ домашнего очага, восседал дуэт заварочных чайников — один побольше, потемнее от частого использования, другой поменьше, с отбитым краем носика. Количество стульев вокруг — шесть — безмолвно говорило о полноте семьи и о том, что по вечерам здесь, под мягкий свет, собирались все для неспешных, душевных чайных церемоний, где решались дела и делились мыслями.

Традиционно, как полагается деревенскому дому, угол у восточной стены занимала печь — истинное сердце комнаты. Это была не громоздкая русская, а небольшая, аккуратная каменная конструкция, выбеленная известью. Её ровное, тёплое дыхание согревало всё помещение. Над печью был устроен дощатый настил — полати, прикрытые в данный момент пёстрыми ситцевыми занавесками в мелкий цветочек. Это было своего рода спальное место, очевидно, пользовавшееся спросом в лютые морозы или, когда кто-то болел. Сейчас на одной из занавесок беззаботно сушился вязаный носок.

А на противоположной от печи стене, где свет из большого окна падал ровнее всего, висел тот самый план, о котором с самого утра спорили братья. Это была настоящая школьная грифельная доска, аккуратно вписанная в деревянную раму. Ровным, уверенным почерком отца на ней были выведены поручения по хозяйству на неделю в столбик: «Погреб — проветрить», «Западный забор — подлатать», «Картофель — просушить и перебрать». Рядом другим, более округлым почерком, мама добавила: «Смородину собрать для варенья». По самому виду расписания — обстоятельному, детальному, без пустот — было ясно: дети привлекались к работе не от случая к случаю, а на равных, как важная часть общего механизма. Тут же располагался и календарь, на котором отмечался возможный досуг — 3—4 варианта на выбор.

Никита, стоя посреди этого продуманного, дышащего пространства, чувствовал, как внутренняя буря понемногу стихает, поглощаемая ясным, простым порядком вещей. Здесь каждый предмет, каждая запись на доске говорили не о давлении, а о заботе. О попытке удержать хрупкий мир и тепло в этом конкретном доме, пока за окном ветер и дождь вели свою вечную работу по возвращению всего сущего в прах.

Гладкая темная поверхность грифеля встретила его чистым, нетронутым перечнем дел. Ни одной галочки — день только начинался, и все задачи висели в воздухе, ожидая своего часа. Его взгляд скользнул к отрывному календарю. «25 июля 2224 года». И три пункта, написанные маминой рукой под заголовком «Досуг на сегодня»:

— Саморазвитие

— Миропознание

— Рукоделие

Он мысленно прокрутил каждый вариант.

Саморазвитие. Это когда ты остаешься дома и сам решаешь, чем занять свободные часы. Такой досуг предпочитал отец, Роман Плотников. Для него «с пользой» значило «для дома». Его вечера проходили в небольшой пристройке на дворе — он называл это строение мастерской, где пахло деревом, олифой и паяльной кислотой. Он мастерил мебель, укреплял скрипевшую ступеньку, чинил инструмент. Но главной его страстью было техническое творчество. Он ковырялся с кусками техники, сломанными устройствами и загадочными механизмами. Творил. Аккуратно, с терпением мудрого часовщика, он разбирал, чистил, паял, пытаясь заставить забытые технологии служить простым деревенским нуждам — сделать генератор чуть эффективнее, например. Никита, с его бьющей через край фантазией, часто предлагал отцу дикие, на первый взгляд, идеи по применению той или иной детали. Одно, но, чтобы реализовать такие идеи, требовалась усидчивость, которой у Никиты был выраженный дефицит. Зато сам процесс — магия оживления железа — была по душе Димке. Старший брат меньше философствовал, но с почтительным сосредоточением водил паяльником или шлифовал металл. В такие вечера мастерская становилась местом сбора отличной, слаженной команды.

Миропознание. Это были долгие, серьёзные беседы у костра или в большом доме у старейшин. Обсуждали факты, слухи и теории о том, что привело мир к текущему состоянию. Что-то похожее на обсуждение глобальной политики и мировой ситуации, если бы политика и мир свелись к выживанию в радиусе ста километров. Мужчины из отряда приносили не только трофеи, но и новости, впечатления, обрывки знаний из той самой цивилизации. На такие собрания вход был строго с четырнадцати лет. Никита, которому до заветной цифры оставалось ждать еще целый год, представлял их себе как нечто сакральное: приглушенные голоса в дымном мареве, серьезные лица, карты, начертанные углем на камне. Он ловил обрывки разговоров потом, по отрывочным репликам отца или старших товарищей, и мысленно достраивал картину, которая от этого становилась только таинственнее и страшнее.

Рукоделие. Самый демократичный и, пожалуй, самый тёплый вид досуга. Творчество в приятной компании. Через день, обычно в том же большом доме за вышивальными пяльцами, собирались женщины, старики и дети практически любого возраста. Здесь плели корзины из ивовой лозы, шили одежду, вышивали узоры на полотенцах. За неторопливой работой велись тихие беседы, передавались семейные истории, сплетничали и смеялись. Это было место, где развивалось не только ремесло, но и доброжелательность, эмпатия, чувство общности. Никита, хоть и считал себя уже почти взрослым, иногда заходил туда — ему нравилось наблюдать за ловкими движениями рук и слушать старинные песни.

Стоя перед доской, он чувствовал, как каждый вариант досуга тянет его в свою сторону. Любопытство жгло изнутри вопросами о Миропознании. Руки чесались что-нибудь смастерить в Саморазвитии, чтобы доказать Диме свою состоятельность. А спокойное Рукоделие манило возможностью просто быть среди людей и послушать сплетни. Но сначала — этот длинный список дел на доске, где еще не стояло ни одной галочки. День требовал начала.

— Дим, ты куда сегодня вечером? — натянуто засмеялся Никита, прислонившись к косяку. — На рукоделие небось собрался — мебель делать, да девчонок слушать?

— Если задачи не выполним, — отрезал Дима, и его голос стал ровным, занудным, как скрип несмазанной пилы, — никакого досуга не будет. Точка. А ты, как я смотрю, на работу и не настроен. Продолжаешь лениться. — Он сделал шаг вперед, и его тень накрыла Никиту. — А лень, между прочим, отец всегда говорил, первый признак равнодушия. Взгляни на доску. Уже десять утра, а мы только с утренней уборкой закончили. Картошку ворочать? Крышу над сараем смотреть? Дрова? Что на тебе? Бегом давай, философ!

Он не кричал, но каждое слово падало со звонкой, ледяной четкостью. В его тоне не было злости, лишь сухое, не терпящее возражений раздражение практика, вынужденного разгребать за мечтателем. Он щелкнул пальцем по списку на грифельной доске, где пункт «Утренняя уборка» был помечен небрежной галочкой, а остальное ждало своего часа.

— Или ты вдруг решил, что березки напротив сами собой плодоносить начнут, пока ты о высоком размышляешь? — добавил он уже тише, но от этого слова вонзились еще глубже. — Беги за мешками. Погреб ждет.

К десяти утра дом Плотниковых сиял чистотой, пахнувшей не просто сыростью и деревом, но еще и свежим воском, мятным мылом и теплом от плиты. Полы, выскобленные до светлого дерева, блестели влажным блеском. На полках, где обычно копилась тонкая вуаль пыли, теперь аккуратно стояли банки с соленьями, их стекло искрилось. Посуда после завтрака была вымыта, высушена и расставлена по местам, готовая к следующей трапезе. Даже медная ручка на входной двери ловила и отражала скупой серый свет из окна.

Дима, осматривая результаты их утреннего труда, кивнул — коротко, деловито. Но в уголке его губ дрогнуло что-то, похожее на удовлетворение.

— Ну вот, — сказал он, и в его голосе уже не было ледяной строгости, лишь усталая констатация. — Тоже ведь работа. И никто, кроме нас, её не сделает. — Он посмотрел прямо на Никиту. — А теперь погреб. На размышления о вечном там, считай, идеальные условия: тихо, темно и прохладно. Можешь параллельно тренировать концентрацию. Димка подошел к стене с планом и поставил отметку напротив строки «Уборка в доме» и отправился к выходу, серьёзно, по-отечески взглянув на Никиту, который молча с улыбкой побежал следом.

В деревенском антураже их быта были свои, едва заметные постороннему глазу, но важные нюансы. Выйдя из дома на крыльцо, Дима не просто прикрыл за собой дверь. Он вытащил из незаметного считывающего устройства у косяка плоский, похожий на камень, магнитный ключ и повесил его себе на шею, заправив под рубаху. Раздался тихий, но отчетливый щелчок — электрическая цепь замкнулась. Теперь дом и вход в периметр участка были заблокированы сигнализацией. Щелчок за спиной прозвучал как точка, поставленная в утреннем домашнем уюте. Теперь начиналась другая работа.

Перед ними расстилался бесконечный огород в двадцать соток. Слева, у самого забора, начинали атаку на обоняние кусты клубники и смородины, от них тянуло сладковатым, пьянящим духом. Справа высились две длинные теплицы под мутным поликарбонатом, откуда сладкий аромат ягод и пряных трав тщетно пытался перебить крепкий, влажный и землистый запах томатных грядок. А дальше, как полагается главному кормильцу, волнами уходила вглубь участка зеленая поросль картофеля, разделяемая иногда стройными рядами капустных кочанов.

— Ну что, философ, — сказал Димка, — Начнем с самого любимого. С картошки. И давай без разговоров о вечном, а то до вечера не управимся.

Без заминок братья принялись за работу — рыхлили землю, удаляли сорняки. Трудились бережно и ответственно, словно огород главное богатство семьи. На обработку картофельных грядок ушло без малого два часа. Еще столько же — на остальные культуры, полив из тяжелых леек. К полудню, когда спины ныли, а руки были в земле по локоть, основные огородные дела были завершены.

Братья, скинув перчатки, направились к теплицам. Войдя в первую, их обволокло густое, почти осязаемое тепло и терпкий, зеленый запах томатной ботвы. Растения стояли стеной, увешанные гроздьями еще зеленых помидоров. Во второй теплице царила влажная духота, а непослушные плети огурцов вились по шпалерам, пряча в своей чаще темно-зеленые плоды. Но ни одного спелого овоща, чтобы сорвать и тут же съесть, не находилось — мама, видимо, уже успела собрать утренний урожай. Да и её самой здесь не было.

— Ушла, значит, — констатировал Димка, вытирая лоб. — Наверное, в доме дела есть. Или в мастерскую занесло что-то. Давай и мы, передохнем малость. Чайку попьем.

Вернувшись с огорода в дом браться почувствовали запах обеда. Никита побежал в кухню отмечать выполненные задачи, Дима отправился в небольшую комнату рядом с кухней, которую называли чуланом. Там была мама, довольная своим урожаем — два ведра с огурцами, корзина помидор и три ведра с ягодой.

Её русые, с проседью у висков, волосы, собранные в небрежный пучок, были слегка растрепаны. Она машинально провела по ним пальцами, приглаживая и поправляя выбившиеся пряди. Её одежда — растянутые в коленях штаны и запачканная землей футболка — могла бы создать образ неряхи, но в каждом её движении читалась такая спокойная, хозяйская уверенность, что наряд казался не признаком беспорядка, а боевым снаряжением, в котором она только что одержала очередную маленькую победу над природой.

— Димка, посмотри, какая красота, — мама с гордостью провела рукой над ящиком с ровными, румяными помидорами, которые она только что принесла. — Совсем немного, нальются еще, покраснеют. Я вечером точно дома, буду консервацией заниматься. А вы что на вечер решили? — Её взгляд скользнул с одного сына на другого, и она тепло улыбнулась. — Ну, пойдём обедать, у меня всё готово. Суп сегодня, наваристый.

Никита, не удержавшись, тут же подхватил, бросив лукавый взгляд на старшего брата:

— Мам, а Димка на рукоделие собрался, ему точно Аленка нравится! — выпалил он, явно наслаждаясь моментом.

Дима покраснел не от смущения, а от мгновенной досады. Его брови сдвинулись.

— Какой же ты болтун! — отрезал он, и в его голосе прозвучала металлическая нота, похожая на стук топора по полену. — Я дома сегодня останусь. Заготовкой дров займусь. — Он бросил на брата взгляд, полный предупреждения, и шагнул в сторону кухни.

Мама лишь покачала головой, но в уголках её глаз заплясали смешинки.

— Ну, разобрались. Значит, у нас сегодня вечером творческая мастерская, — сказала она. — А сейчас всем мыть руки. Обед стынет. Никита, позови своего друга из мастерской. И не забудь ключ у двери снять, когда зайдёте.

Отец вошел в кухню последним, и комната словно на мгновение затаила дыхание. Он сел за стол, заняв свое привычное место во главе, и этот простой жест был полон молчаливой весомости. Его лицо действительно было грубоватым и угловатым, словно вытесанным топором из крепкого дубового корня: выступающие скулы, твердый подбородок, нос с легкой горбинкой. Хмурые, широкие брови, почти сросшиеся на переносице, нависали над глазами, создавая постоянное выражение сосредоточенной, недовольной озадаченности, будто он непрерывно решал в уме сложную задачу по укреплению целого мира. Глаза, серые и холодные, как речная галька, смотрели из-под густых прядей волос с привычным прищуром — то ли от вечной усталости, то ли от привычки вглядываться в суть вещей, мимо которой другие проходили.

Ему было слегка за сорок, но седина, щедро проступившая в его коротко стриженных волосах и особенно в светлой, аккуратно подстриженной бороде, прибавляла ему лет. Эта борода была не просто растительностью на лице — она была его доспехами. Она скрывала линию губ, смягчала овал щек, пряча от остальных людей мгновенные искорки улыбки, гримасу утомления или вспышку неподдельного волнения. За ней он казался каменной глыбой — невозмутимым, непоколебимым и строгим.

Но тот, кто знал его давно, читал иное. Читал в том, как эти строгие глаза, обводя стол, на секунду дольше задерживались на сыновьях — на загорелой, напряженной шее Димы, на мечтательном лице Никиты. В них, в глубине за прищуром, жило недовольство не ими, а миром, который заставлял их так быстро взрослеть. Каждый день он видел в мальчишках новые перемены — уверенную силу в плечах старшего, пытливый блеск в глазах младшего — и с гордостью, пуще прежней, расцветала в нем отцовская любовь. Он никогда не говорил о ней вслух — не потому, что хотел казаться суровее, а потому, что слова казались ему ненадежной валютой, ведь куда важнее дела и поступки. Его любовь была в наточенной косе, что ждала Диму у порога, в странной детали от старого прибора, которую он неделю назад молча положил на стол Никиты. Её знали все без сомнений — в крепком, кратком «молодцом» после тяжелой работы, в том, как его большая, исчерченная царапинами и следами пайки рука невзначай, но точно ложилась на плечо сына, ощупывая твердость мышц, проверяя, крепко ли стоит его опора.

Он молча кивнул жене, приняв от нее дымящуюся тарелку, и его взгляд, встретившись с её, смягчился на долю секунды, став просто усталым и родным. Суровость оставалась на лице, как рабочий шрам, но в тишине, наполненной лишь звоном ложек и запахом горячего супа, его присутствие было не грозой, а крепкой, надежной стеной, за которой можно было позволить себе устать, поспорить и мечтать.

После работы в огороде у ребят проснулся волчий аппетит, и они с нетерпением ждали, когда мама накроет на стол. Делала она это безупречно и тщательно — не возникало сомнений, что еда приготовлена с любовью и заботой. На обед были ароматные щи из своей молодой капусты и свежий хлеб.

— Дима, хлеб на тебе, — сказала мама, передавая теплую, душистую краюху старшему сыну. — А я пока печенье из духовки достану к чаю. — Ее руки, ловкие и уверенные, расставляли тарелки с густым, дымящимся супом. Она кивнула головой, обводя взглядом стол, — призыв и разрешение сесть одновременно.

Устроившись на своих местах, все взялись за ложки. Только Никита слегка откладывал начало трапезы, вертя в пальцах краюху хлеба.

— Никита, а ты сам куда, сынок, собрался вечером? — спросила мама, уже присаживаясь и оглядывая его.

— А я к Древнему пойду, — тихо, почти в тарелку, пробормотал Никита. — Но я ненадолго. Можно я ему печенье отнесу с молоком? Он любит очень, — добавил он уже чуть громче, но все равно стеснительно, ожидая неодобрения или вопросов.

За столом на секунду повисла пауза, нарушаемая лишь тихим хлюпаньем супа в тарелке отца.

Свет из окна, смягчённый облаками, падал на Димку. Его лицо было светлой поляной: фарфорово-бледная кожа, сквозь которую угадывался легкий румянец, светлые, почти прозрачные русые волосы, падающие на лоб, и глаза — не ярко-зеленые, а цвета молодой прибрежной травы. Черты лица были мягкими, но уже с мужской структурой — челюсть становилась тверже, скулы обозначились. На этом светлом фоне особенно заметными казались следы бушующей юности — красноватые высыпания на лбу и щеках. Его широкие плечи и развитая грудная клетка, казалось, с трудом умещались за столом, тело перерастало само себя. Он пил бульон спокойно и неторопливо, стараясь не издавать ни звука, подражая отцовской сдержанности. Взгляд его светлых глаз был прикован к маме — он ждал, когда она начнет разговор. В его молчаливой позе чувствовалась непривычная, но уже освоенная роль: он старший, и в отсутствие отца именно он — тихая, но незыблемая опора.

Прямо напротив, будто его живая, неугомонная тень, елозил на стуле Никита. Его ноги под столом, казалось, жили своей жизнью — то раскачивались, то постукивали пятками о перекладину стула. Он пытался одновременно и есть, и смотреть по сторонам, и думать о чем-то своем, отчего из его приоткрытого рта порой вырывались беспорядочные причмокивания или вздохи. Один строгий, быстрый взгляд отца — и движения ног мгновенно замирали, а рот смыкался. Белоснежные, выгоревшие на солнце волосы и темные, как спелая черешня, карие глаза создавали поразительный контраст. В этих глазах, широко открытых и невероятно живых, буквально плескалось безмерное любопытство ко всему на свете. Казалось, его бурные мысли слышны снаружи. Для своих тринадцати лет он был худощав, жилист, но держался с удивительной, почти величавой прямотой спины — осанка выдавала врожденную уверенность, которую не могла сломить даже отцовская строгость. Он зачерпнул первую ложку супа и с силой втянул его, но тут же скривился, широко раскрыв глаза от неожиданности — суп оказался обжигающе горячим. Это на секунду охладило его пыл, заставив осторожнее дуть на ложку.

А напротив них, положив руки на стол ладонями вниз, сидела мама. Она не спешила есть, а с тихим, глубоким интересом разглядывала своих мальчишек. Ей не было и сорока, и в её круглом, славянском лице со следами постоянного загара угадывалась былая красота, которую не стерли ни труд, ни годы. Её глаза, пронзительные и светлые, могли быть строгими, но сейчас в них теплилась мягкая усмешка и бездонная нежность. Несмотря на запачканную футболку и небрежный пучок волос, она сидела очень прямо, и в этой прямой спине, в спокойно сложенных руках чувствовалась не просто усталость, а глубокое, тихое достоинство. Улыбка, трогавшая уголки её глаз, вызывала ощущение не просто довольства, а настоящего, выстраданного благополучия — того, что зиждется не на вещах, а на вот этих двух непохожих мальчишках за столом и на мужчине рядом с ней, на этом тепле общего дома, которое они все вместе, каждый на своем месте, поддерживали изо дня в день.

— Почему сам не хочешь пойти на рукоделие? — скрывая тревогу, спросила мама и повернулась к Никите, — Мне кажется, там гораздо интереснее, чем у Древнего. Чем тебе интересен этот старый отшельник?

— На миропознание мне пока нельзя, — начал Никита, с возмущением отодвинув тарелку. — Как будто до четырнадцати лет человек не способен воспринимать факты! Ну, ничего. — Он обвел всех взглядом, но в итоге уперся глазами в отца, ища хоть какого-то одобрения. — Факты я и сам прочитаю. Ну, или папа расскажет, если что. — Он сделал небольшую паузу, но отец лишь медленно жевал, не меняя выражения лица. — Да и книг у нас много! — продолжил Никита уже с меньшей уверенностью, но всё ещё с вызовом. — Какие тут могут быть секреты?

Он откинулся на спинку стула, сложив руки на груди.

— А рукоделие… — тут его лицо вдруг озарила хитрая, понимающая улыбка, и он несколько раз преувеличенно взмахнул бровями в сторону Димки, сидевшего, насупившись. — Ну, знаете… не для меня. Скучно мне там. Сиди, буковки вышивай, пока кто-то одну и ту же историю перебирает. Нет уж, — он энергично тряхнул головой, — Я лучше к Древнему. У него хоть разговоры… не то что в наших книжках написано.

— Понимаю твои аргументы, — мама вздохнула, и её руки, жестикулировавшие секунду назад, замерли в воздухе, а потом медленно опустились на стол. — Но ты и слова не сказал о Древнем. Мы мало о нём знаем. Затворник, который не выходит из своего дома. Да, в совете было решено — раз в неделю доставлять старику провизию, ведь он старый. Это здорово, конечно, что ты вызвался ответственным. — Она сделала паузу, и её взгляд стал пристальным, изучающим. — Но теперь ваши встречи стали чаще и дольше. Гораздо дольше, чем нужно, чтобы просто передать хлеб и молоко.

Она замолчала, как бы собираясь с мыслями, и когда заговорила снова, её голос стал тише, но в нём зазвучала новая, щемящая нота.

— Нельзя же… нельзя надоедать человеку, сынок. Особенно такому. Он выбрал одиночество. А ты… — она искала нужные слова, — ты приходишь и, наверное, высасываешь из него истории, как мёд из сот. Он старый. У него могут быть свои причины молчать. И свои силы не безграничны. Ты думал об этом? Что он, может, просто из вежливости терпит, а сам устал?

Наступило напряженное, неловкое молчание. Никита сидел, сжав кулаки на коленях, его взгляд упирался в узор на клеенке. Он глубоко выдохнул и заговорил, не поднимая глаз:

— Да, я ничего плохого не делаю, — его голос дрогнул, но быстро набрал силу. — Мне просто неинтересен ваш запланированный досуг и люди, которые его посещают. Все одно и то же, изо дня в день. Я предпочитаю Древнего, потому что он другой. Он не живет по графику и занимается тем, что считает нужным, и молчит, когда хочет. Он многое знает — настоящие знания, а не сказки! — Никита наконец поднял голову, и его карие глаза горели обидой и непоколебимой уверенностью. — Он жил там, в цивилизации, давно, до всего этого! И он отвечает на мои вопросы. Любые. Пусть невнятно, пусть я половины не понимаю… но это в тысячу раз интереснее, чем двадцатая по счету история о том, как старейшины настраивали быт этого поселения, с которой начинается любой вечер здесь. Тридцать два человека, быт! А у него в голове — целый мир, который исчез. Неужели вы не понимаете?

Отец слушал, не перебивая. Он сидел неподвижно, лишь его большие, мозолистые пальцы медленно терли край стола. Под хмурыми бровями, в глубине прищуренных глаз, мелькнуло нечто большее, чем просто терпение. Никита, сам того не зная, ударил в самую точку. Потребность мальчика познавать, его жажда заглянуть за горизонт привычного уклада вызывали в отце не раздражение, а глухое, сдержанное восхищение. Сам отец в мастерской занимался не только ремонтом техники — мужчина много читал. Его привлекала не художественная литература, а материалы о цивилизации — документы, журналы, газеты из заброшенных домов отец собирал у себя, делал отметки, вырезки, выписки и систематизировал информацию по категориям в отдельные папки. Ребята часто проводили время в мастерской у отца — Никита читал, Дима любил работать руками.

— Нас было восемь, а теперь тридцать два — и какие ж мы молодцы, дома восстанавливали, правила полезные придумывали и как мы здорово выживаем, лучше не представить, — продолжал взволнованно парировать парень. — Только вот раньше было восемь… миллиардов людей, были роботы, машины, производящие станки! Вот что интересно! Почему людей стало мало? Почему многие вещи сломались и их не восстановили? А кто знает, может есть и другие поселения, как мы? Вы либо скрываете, либо сами не знаете ответов — продолжал на эмоциях рассуждать Никита.

— Тихо — бархатным голосом приказал отец. Не забывайся, не требуй, не ищи виноватых. У тебя есть всё, что нужно, будь благодарным.

Мама сидела напротив, и её лицо стало не просто серьёзным — оно осунулось. Кожа побледнела, будто отхлынула вся кровь, обнажив лёгкую сетку морщинок у глаз, которые теперь казались глубже. Передняя часть её шеи напряглась, кожа сморщилась тонкими вертикальными складками — безмолвный крик, который так и не вырвался. Это сочетание внезапной бледности, страха в широких зрачках и глубокой, материнской печали вокруг сжатых губ было невозможно не заметить. Она медленно развела руки в стороны, ладонями вперёд, — её характерный, безошибочный жест, означавший: «Стоп. Хватит».

Обедали в гулкой, давящей тишине. Звон ложек казался оглушительно громким. Дима упрямо смотрел в свою тарелку, его челюсть напряжённо работала. Никита, ещё секунду назад пылавший, теперь съёжился, чувствуя тяжесть своего взрыва на мамином лице. Отец, непроницаемый, методично доедал суп, но его взгляд, мельком скользнувший по жене, стал на миг мягче, понимающим. Никто не был обижен — все были поглощены обдумыванием одной и той же ситуации, только с разных, непересекающихся сторон.

И вот эту хрупкую, хрустальную тишину взорвал грохот.

Громкий, радостный галоп, топот когтей по половицам, отрывистое пыхтение — и в кухню, словно пушечное ядро, влетел маленький пузатый пёс. На каком-то повороте все четыре его лапы оторвались от пола, и всё его коренастое тело на мгновение замерло в воздухе в комичном прыжке, прежде чем с грохотом приземлиться у стола и тут же тыкаться мокрым носом в колени Никиты.

Никита, ещё секунду назад готовый расплакаться от внутреннего давления, фыркнул, затем рассмеялся — сдавленно, а потом всё громче, не в силах сдержать этот взрыв облегчения. Несколько крошек из его рта полетели через стол.

— Никита! — возмущённо воскликнул Дима, отшатываясь с выражением глубокого отвращения на лице, хотя уголки его губ тоже предательски дёрнулись.

И тогда засмеялась мама. Сначала это был просто выдох, короткий, почти неузнаваемый звук. Потом ещё один, уже с дрожью. А потом она рассмеялась по-настоящему — звонко, сбрасывая с себя напряжение, как мокрую одежду, и вытирая уголок глаза тыльной стороной ладони. Смех смешался со вздохом, в нём были и остатки тревоги, и бесконечная нежность к этому хаосу, который звался их жизнью.

— Дыня! Ну, и паразитка, нельзя так бегать по дому — обратился отец к хрипящему бульдогу и добавил, — Артистка требует свой паёк.

Тяжёлое облако разговора рассеялось, унесённое вихрем собачьей радости. И обыденность, простая и шумная, снова воцарилась за столом.

Каждый начал шутить над собакой, и атмосфера мгновенно была восстановлена. Мама подавала чай с печеньем рассуждая про себя о том, что животные не только формируют положительные качества у детей, но и снимают тревожность ситуации.

Никита молча принялся собирать посуду со стола. Тарелки, ложки — всё это было частью привычного уклада. Но когда он открыл один из напольных шкафов, встроенный в грубую деревянную обшивку, его взору предстала бесшумная, блестящая панель современной посудомоечной машины. Лёгкий щелчок, едва слышный гул — и механизм принялся за работу.

Этот контраст, как всегда, всколыхнул в нём рой мыслей. Он выпрямился, окидывая кухню новым, аналитическим взглядом. Да, здесь были массивные балки на потолке и массивный стол, который, казалось, помнил деда. Но рядом с настоящей, добротной печью, сложенной из камня, на столешнице стояла аккуратная микроволновая печь из матового пластика. На полке скромно ждал своего часа вакууматор для консервации продуктов.

Зачем? — вертелось у него в голове. Зачем нужна эта тщательно поддерживаемая иллюзия простой, почти средневековой деревенской жизни, если внутри неё пульсируют следы другого, технологичного мира? Сколько всего было изобретено, чтобы освободить человека от труда? И сколько из этого тихо работало здесь, на этой кухне, замаскированное под резные ставни и вышитые рушники?

Его размышления прервало лёгкое движение. Мама, вытирая стол, молча указала кончиком полотенца на жестяную коробку, специально отставленную в сторону, и одобрительно кивнула. В этом простом жесте — и напоминание о его обещании Древнему, и молчаливое разрешение, и забота. Сложный разговор был отложен, но не забыт. А сейчас есть простое, ясное дело: отнести старику гостинец. Никита взял коробку, и её прохладная жесть на мгновение вернула его из мира глобальных вопросов в мир тёплого печенья и маминого понимающего взгляда.

Со двора уже доносился звук тяжелого грома от колки дров и Никите захотелось чем-то помочь, хоть и все поручения из плана были выполнены на сегодня.

— Может сегодня по обмену к Смирновым сходить? — обратился к маме. Кто знает, какая погода завтра будет.

Мама согласилась с предложением и отправилась в сарай.

Воздух, ещё пахнувший дождём, теперь горьковато отдавал пылью с дороги. Отец, молчаливый и сосредоточенный, уже подготовил транспорт: к старому, но крепкому велосипеду был присоединён небольшой, самодельный прицеп на двух колёсах. Рома проверил надёжность быстросъёмного соединения на подседельном штыре, дёрнул за колёса — всё было туго и чётко. Теперь этот гибрид деревенской смекалки и уцелевших технологий стоял, готовый к загрузке.

Груз, аккуратно составленный у крыльца, был немым свидетельством трудолюбия семьи: две банки густого, янтарного мёда, три банки хрустящих солёных огурцов, целое ведро тёмной, пахнущей летом смородины, такое же ведро черники и три бутылки домашнего подсолнечного масла, чистого и ароматного. Прицеп, когда всё было уложено и прихвачено верёвками, нагрузился битком.

— Давай осторожнее, — голос отца прозвучал негромко, но весомо. Он не смотрел на сына, а поправлял узел на верёвке, но каждое слово было отчётливым. — Прямо по маршруту. Без твоих… исследовательских привалов. Всё по графику.

Семья Смирновых считалась одной из значимых в поселении, потому, что занималась мясом — соседние участки с их домом когда-то пустовали и руками главы семейства Мишки были адаптированы под животноводство из 6 коров, 10 свиней, 2 коз и уток. Основные продукты Смирновых — мясо и молоко — хочешь потребляй в первичном виде, хочешь занимайся дальнейшей переработкой.

Никита кивнул, уже мысленно прокладывая в голове знакомый путь к дому Смирновых. Он подошёл к калитке. Засов здесь был не простой — щеколда из стали. Парень снял с шеи шнурок с пластиковой картой-пропуском, потёршейся по углам, и приложил её к считывателю. Раздался удовлетворительный щелчок. Он выкатил свой гружёный состав на улицу. Как только Никита пересёк невидимый порог, за его спиной раздался мягкий, но уверенный шипящий звук, и калитка автоматически, без участия человеческих рук, плавно и бесшумно закрылась, снова превратив дом Плотниковых в неприступную крепость. Контраст был разительным: перед ним лежала пыльная, колеями изрытая деревенская улица, а за спиной щёлкнул замок, управляемый электронной логикой.

Мальчишка толкнул педаль, и велосипед, тяжело вздохнув, тронулся с места. Прицеп поскрипывал за ним, как недовольный путник. Впереди был двор Смирновых, пахнущий навозом, сеном и жизнью, а в голове у Никиты уже звенели обрывки тех вопросов, которые он заготовил для Древнего.

Глава 2

Тихая деревенская улица лежала перед ним, безмолвная и неподвижная. Воздух, тяжёлый после недавнего дождя, словно впитал в себя все звуки, создавая звенящую, почти гулкую тишину, которую нарушал лишь мягкий скрип колёс и собственное дыхание Никиты. Он выехал на немощёную дорогу — широкую, утоптанную полосу земли, с обеих сторон стиснутую рядами домов. Большинство из них молчаливо разрушалось: оконные проёмы зияли чёрными дырами, кровли проседали, а по стенам, словно трещины по старому фарфору, ползла буйная зелень плюща и дикого винограда. Другая, меньшая половина, ещё держалась, но и в них жизнь теплилась еле-еле, будто затаившись.

Само поселение было выстроено по кругу, простому и практичному. Небольшая деревня — небольшой круг, не более пятидесяти домов, прижавшихся друг к другу в кольце забора. В самом центре этого круга, подобно оси, вокруг которой вращается вся жизнь, стояло здание для сбора и досуга — с характерным названием Центр. Массивное, с толстыми стенами и высокой трубой, оно было местом советов, праздников и того самого досуга, который так претил Никите.

А за последним рядом домов, за сетчатым забором, начинался лес. Не просто скопление деревьев, а целый мир, живой и дышащий. Оттуда доносился сплошной, многоголосый гул жизни — шелест листвы, переклички птиц, таинственный скрип ветвей. Это был оркестр живой природы, исполняющий бесконечную, воодушевляющую симфонию запахов хвои, влажной земли и цветущих трав. Лес кормил ягодами и грибами, лес давал древесину, лес скрывал от непогоды. Но чаще в поселении повторяли другое: лес опасен. Собирательством мог заниматься только отряд, обученный. Остальным выходить за ограждение строжайше запрещалось — «можно пропасть». Ходили тёмные, ни с кем не обсуждаемые вслух слухи, что пропадали не просто отдельные люди, а целые семьи, осмелившиеся нарушить запрет.

Сетчатый забор, хоть и обозначал границу, но ничего не скрывал. Он был как клетка в зоопарке, за которой можно было разглядывать дикого, прекрасного и пугающего зверя. Никите нравилось подолгу стоять здесь, прижавшись лбом к холодным металлическим звеньям, чувствуя, как его дыхание запотевает на них. Но иногда этого было мало.

Озираясь по сторонам, Никита ловко взбирался на самую верхнюю перекладину. Усевшись, он не раскидывал ноги для равновесия — он совершал выбор. Его тело становилось разделительной линией: спина и ладони, упирающиеся в перекладину сзади, принадлежали поселению, порядку, отцовскому дому. А ноги — обе ноги — он намеренно свешивал в сторону леса. Они беззащитно болтались над той самой запретной чертой. В этой позе было что-то от вызова, от молчаливого признания: я уже отчасти там. И пока он так сидел, балансируя на тонкой грани между мирами, он доставал из кармана яблоко. Откусывал. Хруст был невероятно громким в звенящей тишине, а кисло-сладкая мякоть на языке казалась в этот момент острее и слаще. Он прекрасно знал, что получил бы серьёзную трёпку от отца, узнай тот о таких «прогулках». Но именно это знание, этот риск, делали вкус яблока и вид зелёной бездны под ногами по-настоящему живыми.

Через этот лес раз в месяц-два уходил отряд. Они двигались по одной и той же, укатанной тропе, которую Никита мысленно знал наизусть. Сегодня, проезжая мимо, он замедлил ход. После дождя поверхность старой дороги была более различима — глубже проступили канавы по краям. Но сама тропа была пуста и непримечательна, лишь сплошная, вязкая грязь да мокрые колеи. Ничего необычного. Ни намёка на те тайны, что она скрывала за первым же поворотом, где деревья смыкались в сплошную, непроглядную стену.

Никита вздохнул, спрыгнул с забора и, оттолкнувшись, покатил дальше, к дому Смирновых, где пахло жизнью и домашним скотом, а не тайной. Но мысли его уже были там, в зелёной чаще, куда он так отчаянно хотел заглянуть.

Дом Смирновых стоял на самой окраине, там, где кольцо поселения размыкалось, упираясь в широкие, огороженные просторы. Ближайшие заброшенные участки давно перестали быть пустырями — они были задействованы в хозяйстве, превратившись в обширное пастбище. Оно состояло из трёх больших полей, каждое со своим, тщательно подобранным составом трав и кормовых культур. Эта система позволяла не только кормить скот с весны до осени, но и заготавливать сено на зиму, перемещая животных с одного участка на другой в разумном ритме: пока один выедался, другой восстанавливал силы.

Вся эта территория — четыре огромных участка — была обнесена невысоким, но очень крепким забором из толстых жердей, поверх которых вилась колючая проволока. Никаких магнитных замков, сканеров или сигнализаций. Смирновы, казалось, жили по иным законам. Их безопасность зиждилась не на электронике, а на чуткости и силе. О приближении любого чужака хозяева узнавали загодя — по лаю собаки, которая сама была размером с хорошего телёнка, значительно превосходящего габаритами их домашнюю Дыню. Её дружный, глухой рёв был куда действеннее любой сирены.

Никита, подкатывая к воротам, уже заранее сбавил скорость. Воздух здесь был иным — густым, тёплым, насыщенным запахами навоза, свежескошенной травы, парного молока и дыма из печной трубы. Это был запах изобилия, тяжёлый и плотный. Из-за забора доносилось мычание, хрюканье, блеяние и кряканье — целая симфония животноводства.

Он ещё не успел сойти с велосипеда, как к воротам, раскачиваясь на мощных лапах, подкатил, словно пушечное ядро, тот самый пёс — лохматый, с умными глазами и низким, предупреждающим рычанием в глотке. Никита замер, зная, что делать резкие движения сейчас — не лучшая идея.

— Цезарь, стой! Свой! — раздался из-за угла дома молодой, но уже окрепший голос.

Из-за сарая вышел Иван Смирнов, старший сын, парень лет семнадцати, широкоплечий, с руками, привыкшими к тяжёлой работе. Он щёлкнул пальцами, и пёс, послушно вильнув хвостом, отступил, не сводя, впрочем, с Никиты бдительных глаз.

— Привёз, значит, — без лишних церемоний сказал Иван, подходя к воротам и откидывая тяжелую деревянную щеколду. Его взгляд оценивающе скользнул по нагруженному прицепу. — Разгружайся у крыльца. Мамка скоро подойдёт. Молоко в погребе, мясо в леднике — соберет как надо.

Никита кивнул, катя велосипед во двор. Он чувствовал себя здесь немного чужаком — не из-за неприязни, а из-за этой грубой, неприкрытой силы, которая исходила от каждого бревна дома, от каждого животного в загоне, от самой земли под ногами. Это был другой мир, не менее надёжный, но такой отличный от их собственного быта.

Дверь распахнулась, и на пороге, заслонив собой дверной проем, появилась сама хозяйка — Мария Смирнова. Она была не просто полной, а словно высеченной из цельного доброго камня. Её широкие бедра уверенно несли округлое тело, а заметно выступающий живот говорил не о лени, а о силе, о центре тяжести всего её маленького мира. Увидев Никиту, её круглое, румяное лицо с лучиками морщинок у глаз расплылось в широкой, беззубой (с одного бока) улыбке.

— О, гостинец наш подъехал! — прогремел её густой, медовый голос, и она, не мешкая, протянула к нему свои мощные руки — ладони были широкими, пальцы короткими и сильными, исчерченными мелкими царапинами и следами труда.

Она не просто обняла Никиту — она прижала его к своему просторному, мягкому телу, от которого пахло парным молоком, свежеиспечённым хлебом и сушёным чабрецом. Похлопывание по плечу было не нежным, а увесистым, дружески-бодрящим, от которого он слегка качнулся.

— Привет, моя тростиночка! Ну заходи, заходи, рассказывай, что на этот раз изобретаешь? Чем Димка твой занят? А мать? Вечером на рукоделие пойдет кто? — Она сыпала вопросами, не требуя немедленных ответов, ведя его в дом энергичным жестом, будто подхватывая потоком. Её энергия была почти осязаемой, как тепло от печи.

Всё вокруг неё дышало уютом и сытостью. И от этого запахового и эмоционального облака у Никиты невольно пробуждался зверский аппетит, несмотря на недавний обед.

— Давай-ка, велосипед в сторону! — скомандовала она, указывая пальцем с обрубленным ногтем в сторону сарая. — И я тебя накормлю. И слушать не буду отговорок! Такие булки у меня только что из печи… — Она причмокнула губами, и её глаза хитро блеснули. — Зови ребят, давайте перекусим, дело-то не ждёт!

Спорить с Марией Смирновой было не просто бесполезно — это противоречило самому порядку вещей в её владениях. Её воля была такой же плотной и питательной, как её стряпня. И Никита, зная, что её булки и вправду были волшебными — пышными, с хрустящей корочкой и ароматом настоящего, живого хлеба, — даже не думал сопротивляться. Он лишь покорно убрал велосипед, чувствуя, как голод, подгоняемый гостеприимным радушием Марии, настойчиво заявляет о себе.

Мальчишка не противился и спокойно отправился за дом в сопровождении Цезаря — запах сдобы сменился на запах скошенной травы, а спустя некоторое время все приятные ароматы и мечты прервал характерный запах скотины — воняло навозом. В голове завертелись мысли — что же лучше, запах навоза и мясо с молоком, или три телицы с пасекой. Сложный выбор, свои нюансы. Понятно одно — в поселении трудятся все.

В семье Смирновых, как и в хорошо отлаженном механизме, у каждого была своя задача. Три сына и дочь Аленка — та самая, с которой дружил Димка. Мужская часть семьи — глава семейства Мишка и его сыновья — были целиком поглощены подсобным хозяйством: уходом за скотиной, сбором и заготовкой кормов. Женская — мать Мария и Аленка — управлялись с молоком и небольшим, но ухоженным огородом у дома.

Главы семьи в этот момент не было дома, а братья Смирновы были заняты кормозаготовкой на дальнем участке. Старшему, Ивану, было семнадцать — уже полноценная мужская сила, с тихим, спокойным взглядом. Среднему, Кольке, десять, а младшему, Игорьку, — семь. Все трое были крепкого, коренастого телосложения, унаследованного от родителей, загорелые с руками, привыкшими к любой работе. Они добросовестно трудились, перебрасывая тяжёлые охапки скошенной травы.

Первым гостя заметил младший, Игорь. Он на мгновение замер, затем, бросив вилы, радостно закричал что-то братьям и пустился бежать, его босые ноги взбивали пыль. Никита приветствовал всех широким взмахом руки. Братья, оставив работу, двинулись к нему неторопливой, но энергичной походкой.

Рядом с ними Никита, всегда казавшийся себе достаточно рослым, ощущал себя тростинкой. Они были несравненно шире в плечах, массивнее, их руки были толщиной с его лодыжки. Но в этой мощи не было ни капли угрозы. В них было столько же доброты, сколько и силы. Их улыбки — широкая, немного смущённая у Ивана, озорная у Кольки, беззубо-восторженная у Игорька — в миг наполняли пространство вокруг такой искренней радостью и бесхитростной надеждой, что даже воздух казался светлее. Мама Никиты часто говорила: «Чем больше у человека честной работы, тем он добрее — нет времени на домыслы, обиды и зависть». Дети Смирновых были живым, неоспоримым доказательством этой простой истины.

И было удивительно, как эти простые, открытые улыбки в одно мгновение могли приглушить едкий запах навоза, снять пелену усталости, развеять любое скверное настроение. Они превращали трудный, пропахший потом и землёй мир вокруг в гармоничное, ясное и по-своему прекрасное место, где всё было на своих местах, и каждый был нужен.

Старший Иван, с ловкостью сгреб в охапку инструменты и уверенным, но негромким тоном бросил:

— А ну, всё бросили! К столу, пока сдоба не остыла. Кто последний — тот доедает за хряком Пяткой.

Ребята дружно засмеялись и потянулись к дому. Никита, чувствуя себя немного не в своей тарелке, но поддаваясь общему потоку, зашагал рядом.

— А ты, Никит, на рукоделие вечером? — спросил Колька, хлопая его по спине так, что тот едва не кашлянул, — А Димка куда?

— Дима… мм… и я пойду, — неуверенно ответил Никита, и от этих слов во рту появился странный привкус. Он понимал, что конформизм пускает корни в его сознании, как плющ в щель кирпичной кладки. Повторять разговор о Древнем здесь, среди этого запаха хлеба и звуков простого труда, ему совсем не хотелось. Да и родительские слова о том, что свои мысли нельзя навязывать другим, звенели в ушах. Что значит «навязывать», Никита до конца не понимал, но ясно осознавал: мысли, которые отличаются от большинства, лучше приберечь для другого времени и места. Для темноты своей комнаты или для тишины у забора, глядя в лес.

На внутреннем дворе Смирновых, под раскидистой старой яблоней, стояла просторная открытая беседка. Из-под её прочной крыши открывался вид и на участки с неторопливо жующим скотом, и на передний двор. На щедром уличном столе красовалась гора румяных, ещё дымящихся булочек. Душистый пар от них смешивался с терпким запахом скошенной травы и сладковатым духом навозной жижи, создавая неповторимый букет деревенского изобилия. Центральную позицию на столе с достоинством занимала огромная банка с парным молоком, на поверхности которой плавали жирные, желтоватые сливки.

Ребята, усевшись на грубые лавки, мгновенно оживились. Они наперебой, перебивая друг друга, задавали Никите вопросы про вечерний досуг, с гордостью делились результатами своего трудового дня — сколько возов травы скосили, какую хитрость придумали для поилки. Рассказывали об особенностях своих подопечных — кто из поросят самый смышлёный, какая корова даёт самый жирный удой. Шутили, смеялись заразительно и громко, их голоса сливались в один жизнерадостный гул. В этой открытой, простой и такой искренней компании невозможно было оставаться в стороне или в плохом настроении. Встреча, наполненная добрыми эмоциями и простым человеческим теплом, была такой же питательной и необходимой, как и тёплые булки, которые они с таким удовольствием уплетали.

На небе стали появляться оттенки красного и оранжевого цвета — солнце готовилось к уходу за горизонт. Закат брал своё начало, наполняя уютом и умиротворением сердца тех, кто был занят трудом, а вечерняя прохлада напомнила мальчишкам, что пора поспешить — завершить дела и собраться на досуг, где можно будет продолжить нескончаемые разговоры обо всем.

Прицеп велосипеда уже был укомплектован, но его содержимое явно не соответствовало ожиданиям. Вместо трёх банок молока лежала одна. И вместо обещанной свинины — внушительный, но одинокий кусок говядины, туго перетянутый бечёвкой. Никита замер, широко раскрыл глаза и невольно приподнял руки ладонями вверх в недоумённом жесте.

И тут из-за угла сарая, будто отвечая на его безмолвный вопрос, раздался смущённый, почти шёпотом, голос Аленки. Она стояла, прислонившись к косяку, и её обычно весёлое лицо было серьёзным, а глаза опущены в землю.

— Скотина болеет у нас, — тихо начала она, подбирая слова. — Осталось всего две коровы да бычок-подросток. Быка и тёлку… пришлось забить на прошлой неделе. Так что из мяса — только говядина. — Она сделала паузу, глотнув воздух. — Если оставшиеся не поправятся… останемся совсем без молока. Да и мясо надолго не растянется.

Никита опустил руки, и его растерянность сменилась настороженностью. Тон Аленки говорил о чём-то большем, чем обычные хлопоты.

— Они просто… ничего не едят, — продолжала девушка, и её голос задрожал. — Стоят, опустив головы, а если идут — шатаются, будто пьяные. Шерсть тусклая, взгляд… пустой. Отец говорит, первый раз за всю жизнь с таким сталкивается. Никакие травы, никакие припарки не помогают. Как будто… напасть какая-то.

Слова повисли в воздухе, тяжёлые и зловещие. Для поселения, где каждая корова была не просто скотом, а источником жизни, безопасности и обмена, это звучало как начало беды. Никита молча кивнул, понимая, что везёт домой не просто продукты, а первые тревожные вести.

Алёнка стояла чуть позади, слегка сутулясь, как будто стараясь занять как можно меньше места. Её нескладную, ещё не сформировавшуюся фигуру скрывала просторная одежда — рубаха из грубого льна, явно на пару размеров больше, и широкий свитер, в котором она буквально тонула. Мария в её возрасте уже была пышной, поэтому дочери просто перешивали старьё, и с каждым разом наряд, казалось, становился ещё свободнее — рукава длиннее и шире. У Никиты даже мелькнула мысль пошутить потом с Димой: «Однажды на рукоделие к тебе придёт одна рубашка — и Алёнку в ней, при её-то росте, ты просто не отыщешь».

Её волосы, тёмно-русые, жидкие и тонкие, были покорно собраны в низкий хвост у затылка — шикарной шевелюры из них явно не выйдет. Но глаза… Глаза у неё были хорошие. Голубые, чистые, открытые, словно небо после дождя. В них хотелось верить. Однако взгляд невольно сползал к носу — длинноватому, с заметной горбинкой. Этот решительный центр лица словно притягивал к себе всё внимание, отвлекая от ясного, искреннего взгляда.

«Обычная девчонка, — размышлял про себя Никита, грубовато, но без злобы. — И скучная что ли. Молчунья. Чего он в ней нашёл? Мама куда красивее, да и разговорчивее. О чём с ней вообще можно говорить? Появляется раз в неделю на рукоделии, а остальное время дома торчит со своими коровами да собакой».

— Жаль, что так… — начал он вслух, спохватившись. — В смысле, не то что продуктов мало, а что скотина болеет. — Он сделал паузу, подбирая слова, чтобы поддержать разговор. — Вечером собираешься на рукоделие? Димка просил уточнить…

Смешав смущение и радость внутри себя, Алёнка лишь скромно кивнула, опустив взгляд на свои грубые ботинки. Потом резко отвернулась, будто от внезапного порыва ветра, чтобы скрыть предательскую краску, выступившую на щеках.

— Тогда до вечера, — быстро заключил Никита, чувствуя лёгкую неловкость. Он развернул велосипед, аккуратно выкатил его с гружёным прицепом на улицу и, толкнувшись от земли, быстро заспешил домой, оставив за спиной двор Смирновых с его тревожной тишиной и смущённую девушку у ворот. Ему нужно было не только доставить новости, но и как-то переварить их самому.

Мать, погружённая в свой летний ритуал, лишь мельком взглянула на принесённые продукты. Её внимание всецело принадлежало другому — процессу консервации, который она превратила в высокое искусство. На столе перед ней выстроились в ряд банки, как чистые холсты. Она с точностью укладывала в них разноцветные слои овощей, пересыпала специями, чьи ароматы — тмин, укроп, душистый перец — смешивались в густой, пряный букет. Каждое движение было выверенным, каждое сочетание — продуманным экспериментом. Превращение труда в эстетическое наслаждение.

— Продукты в холодильник убери, я позже разберусь, — проговорила она, не отрываясь от своего занятия. — Димка уже ушёл на рукоделие. Ну, а папка, как всегда, у себя. Ты, Никит, у Древнего не задерживайся, волнуюсь я. И печенье не забудь! — её голос, крикнувший из кухни, звучал привычной, смытой усталостью и заботой.

Никита, стоя в дверном проёме, почувствовал знакомый укол совести. Её переживания были такими же реальными, как банки в её руках. Он сделал глубокий вдох, выстроив на лице маску уверенности ответил:

— Не волнуйся, мам! — стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Занесу печенье, поболтаю немного и сразу на рукоделие, к Димке и всем. Обещаю.

Фраза сработала как успокоительное. Мама даже отвлеклась от своего «шедевра», вышла из-за стола, и, не глядя на свои руки в соку и специях, крепко, по-матерински обняла его, пахнущего улицей и чужим двором.

— Умничка, — прошептала она ему в макушку и, словно вспомнив про кипящий маринад, тут же побежала обратно к плите.

Воспользовавшись этой минутной передышкой в её внимании, Никита быстро и бесшумно скользнул в чулан. С полки, заставленной домашними заготовками, он прихватил небольшую баночку малинового варенья — тёмно-рубиновую, с целыми ягодами. К чаю. К разговору, — оправдал он себя мысленно. На рукоделие, конечно же, он и не думал отправляться. Обещание, данное матери, уже стало тяжёлым, невидимым грузом в кармане, но тяга к иному знанию, к разговорам, выходящим за рамки круга в тридцать два человека, была сильнее. Он бережно упаковал варенье вместе с печеньем в старую холщовую сумку. Обман лёг на душу холодным пятном, но любопытство и жажда понять этот мир горели внутри ярче и жарче любой печки.

Глава 3

Досуг, который называли рукоделием, представлял собой по сути творчество в приятной компании.

Для таких встреч был выделен небольшой дом, который располагался за Центром и граничил с лесом. В распоряжении посетителей была маленькая кухня и две просторных комнаты, в каждой из которой собирались люди по интересам. Как правило, одну комнату занимали женщины с шитьем, вязанием, рисованием, вторую, самую большую, обустроили мужчины — она выглядела как мастерская с различными инструментами и техникой.

Вся земля вокруг дома была заселена парниками с клубникой, поэтому дом назывался в обиходе Ягодным — за час перед посиделками, большая часть посетителей досуга собирала ягоду, обеспечивала ей уход, а другая, меньшая часть, всего несколько человек, собиралась в дальности — участок граничил с лесом и там росли грибы. Спустя час все расходились по комнатам для творческого досуга, ожидая через пару часов совместного сбора за столом на маленькой кухне для чаепития с ягодой.

В теплице было много шума от непрерывного общения — слова, смех, удивление, как бурная река, носимая течением, беспощадно разрывала тишину. Грибы не приветствовали такого соседства с ухоженными ягодными грядками, и предпочитали мульчу из лесной листвы, как и грибные охотники.

Алёнка сидела, прислонившись спиной к прохладным звеньям сетчатого забора, её глаза были закрыты. Она растворялась в звуках, которые создавал ветер, — от едва уловимого шёпота, когда он только трогал макушки сосен, до мощных порывов, сгибавших ветви и рождавших глубокий, протяжный гул, который потом растекался по земле, смягчаясь и теряя силу. Рядом, на траве, стояла её плетёная корзина, полная крепких боровиков и рыжиков, пахнувших хвоей и влажной землёй.

Дима подошёл неслышно и сел рядом, не говоря ни слова. Он тоже закрыл глаза, отдаваясь тому же потоку звуков. Не было нужды в приветствиях, в пустых фразах, которые разрушили бы эту хрупкую, общую тишину. Не было и напряжения — только странное, полное понимание совместного молчания. Алёнка, не открывая глаз, поняла, кто рядом, и уголки её губ дрогнули в лёгкой, почти невидимой улыбке.

— Как думаешь, лес большой? — тихо спросила она, словно боясь спугнуть собственные мысли.

Дима не сразу ответил, позволив вопросу повисеть в воздухе, смешавшись с шумом листвы.

— Не представляю, — так же тихо сказал он наконец. — Думаю, очень. Неспроста на него запрет. Там, наверное, можно идти днями… и назад дорогу не найти.

Он услышал, как изменилось её дыхание. Ровный, спокойный ритм сменился частыми, неровными вздохами. Она пыталась взять его под контроль, делая глубокие вдохи, но тревога, будто живое существо, сидело у неё внутри, сжимая горло. Дима не стал ждать. Он молча нашел её руку, лежавшую на траве, и взял её в свою — крепко, по-братски, но в этом жесте была вся необходимая поддержка. Только тогда он открыл глаза.

Её лицо уже не было безмятежным. Брови, светлые и редкие, были сведены в одну напряжённую линию. Уголки губ, обычно приподнятые в застенчивой полуулыбке, опустились вниз. Без всяких сомнений на её лице читалась печаль — глубокая, взрослая, не по годам.

— Он… он не просто большой, — выдохнула она, наконец открыв глаза и глядя куда-то сквозь забор, в зелёную чащу. — Он… он будто живёт своей жизнью. И эта жизнь сейчас какая-то нездоровая. Как наши коровы. — Голос её дрогнул.

Она сжала его руку чуть сильнее, и в её голубых, чистых глазах, наконец-то встретившихся с его взглядом, было недетское отчаяние.

Пять месяцев назад старшая сестра Алёнки, Соня, исчезла. Ей было семнадцать, и она была иной в масштабах их семьи, впрочем, и в масштабах поселения. Её возмущали правила, давили запреты, а один вопрос не давал покоя, как заноза: «А что будет дальше? Через десять, двадцать лет?». И сама же, с горьким разочарованием, отвечала: «Всё то же самое. Скотина, урожай, зима, лето. Замкнутый круг».

Сначала она была как все: читала, ходила на рукоделие. Но с пятнадцати лет что-то переломилось. Она стала игнорировать предложенный досуг, а по вечерам уходила с блокнотом и карандашами. Её страстью стали заброшенные дома. Она не просто рисовала их — она изучала, скрупулёзно перенося на бумагу каждый узор на ставне, каждый изгиб покосившейся крыши. Делала заметки. А по вечерам шептала Алёнке выдуманные истории о живших там людях, вдыхая жизнь в пыль и прах.

В шестнадцать она стала пропускать и хозяйственные дела. Её интерес углубился, превратившись в одержимость. Теперь она рисовала не только фасады, но и «анатомию» домов — интерьеры, сохранившиеся обломки мебели, отдельные предметы: осколок фарфоровой чашки, ржавый ключ, клочок обоев с цветочным узором. А по вечерам начинался шквал вопросов, от которых у неё дрожали руки: «Кто они были? О чём думали? Почему ушли? И… почему мы остались?».

Родители, братья — вся их крепкая, единая команда — не понимали. Они видели лишь непокорность, лень, бунт ради бунта. Они пытались «достучаться», «пристыдить», «вернуть в норму». Их аргументы были просты и неоспоримы: выживание, община, традиция. Но каждый запрет, каждое наказание лишь подливали масла в её внутренний огонь. Её протесты становились отчаяннее: она могла уйти на всю ночь или не выходить из своей комнаты сутками, крича из-за двери о «личном пространстве» и «своём времени».

После б

...