Путь Абая 1 том
В приложении удобнееQR для скачивания приложенияRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

Читать бесплатно онлайн книгу  Путь Абая 1 том

...Человек человеку друг. Потому твое рождение и возмужание, твое устремление к достатку или ощущение голода, твои печали, уклад жизни, телосложение, наконец, твоя смерть, – не отличаются от природы и судьбы любого другого человека. Ты, как и все люди, сходишь в могилу и гниешь; знаешь, что тебя тоже ждет страшный суд; твой страх перед бедами и наслаждение дарами обоих миров одинаковы с ощущениями тебе подобных. И разве жизнь кажется тебе длиннее пяти дней? А раз это так, и люди – гости друг друга, если ты сам – гость земной, то почему нужно завидовать чужому достатку и счастью и видеть в другом человеке недруга?..


АБАЙ
Тридцать четвертое слово

ВОЗВРАЩЕНИЕ

1

На третий день пути нетерпение вырвалось из сердца мальчика, неудержимо повлекло его вперед, и он сделал все, чтобы сегодня быть дома.

Предстоял последний световой переход, и мальчик, школяр медресе, с первыми лучами солнца поднял своих спутников. Сели на коней и выехали из Корыка на рассвете, и далее весь остаток пути мальчик скакал впереди, на расстоянии полета ружейной пули.

Старшие спутники школяра, певец Байтас и Жумабай, по прозвищу Жорга — Иноходец, едва поспевали за ним. Места с колодцами для стоянок — Кокуирим, Буратиген, Такырбулак — мальчик проскочил без остановок, на стремительном галопе, нахлестывая свою резвую саврасую кобылку. Принуждаемые к долгой езде без отдыха Жорга-Жумабай и Байтас рысили бок о бок на своих лошадях и громко переговаривались.

— Апырай! Как же парнишка торопится в аул!

— Видать, за зиму изглодала до костей тоска по дому.

Пускаясь вскачь вслед за школяром, когда тот слишком удалялся, спутники с трудом нагоняли мальчика. Жумбой под коленом зажимал черную дубинку-шокпар, в руке у Байтаса торчала боевая палка-соил, поставленная нижним концом на носок сапога, вдетого в стремя.

В приближение стоянки Такырбулак, последней на пути, взрослые попытались поумерить рвение школяра.

— Ей, теперь не отрывайся от нас, парень! Ты слышал про распадок Есембая? Там в каждом логу, в каждом овраге сидят в своих засидках барымтачи! Разбойник на разбойнике! — постращал Байтас.

— Нас с тобою, жаным [1], они уже давно заприметили. Следят за нами и только и ждут, когда ты снова один поскачешь вперед, — добавил Жумабай. — Давай, мол, покрасуйся на своем скакуне, а потом свались прямо в руки к нам. Стукнут разок по голове, сшибут с седла и угонят твою лошадку, только и видали их!

— А вы на что? — задорно выкрикнул школяр. — Неужели так просто и отдадите меня разбойникам?

— Ойба-ай! Да нас всего двое! Что толку… — отвечал Байтас.

— Их же там не счесть! Разбойничьи гнезда свили на этом Есембае! Вольготно живут, никого не боятся! Место дурное, опасное. Хорошо, если в живых оставят, признав за родичей, — нагонял страху Жумабай.

Но эти слова лишь подзадорили мальчика.

— Эй! Если от вас все равно толку мало, зачем вы мне? Поскачу один! — он дал шенкелей лошади и снова умчался вперед.

Это произошло, когда миновали Такырбулак. До самого Есембаевского распадка мальчик не оглянулся назад. Уже еле видимый вдали, продолжал устремляться вперед, безрассудный и одинокий.

Путь проходил размашистыми, покатыми увалами предгорья. После откочевки на джайлау, за перевалы Чингиза, края эти надолго оставались безлюдными. На холмистых высотах было немало укромных мест, откуда скрытым дозором далеко просматривались разбегающиеся дороги. Вдоль этих дорог, что тянулись местами по дну крутосклонных саев [2], издавна устраивались воровские засады. Лихие люди могли прыгнуть на грудь всаднику прямо из бокового оврага, густо заросшего тугаем, или выскочить из-за крутого скрытого поворота — одинокий путник, столкнувшись с разбойниками, неотвратимо попадал в недобрые вражьи объятия.

За два предыдущих дня школяр медресе вконец истомился в неспешной степной езде и теперь был рад, что смог заставить взрослых джигитов, сопровождавших его, двигаться как можно быстрее. Уловка удалась, и мальчик решил продолжать свое — скакать впереди, заставляя сопровождающих подтягиваться за ним.

Старшие спутники, вновь отставшие, вслух выражали недовольство, бок о бок на рысях следуя за ним.

— Обычно дети знают страх, о Аллах… — ворчал Байтас. — А этот…

— Видать, весь в отца, — подхватил Жумабай. — Настоящий волчонок, сын матерого волка… Зубки показывает. Дает нам знать, кто он такой. Придется догонять его… Эй, Байтас, за мной! Не отставай!

Оба дружно сорвались с места в карьер, настегивая лошадей, словно пускаясь в большую байгу, длинную скачку, и то один вырывался вперед, то другой, криками и ударами подгоняя своих могучих коней. Под Байтасом шел ровной стремительной иноходью чалый жеребец с темной гривой и хвостом, известный на байгах скакун, принадлежащий ага-султану Кунанбаю. Жумабай был на светло-сером, почти белом с млечной голубизною крупном коне по кличке Найманкок, который также принадлежал Кунанбаю, отцу школяра медресе.

На скачках эти знаменитые жеребцы всегда соперничали — и на этот раз чалый иноходец и серый Найманкок рвались вперед, люто косясь друг на друга. Каждый жаждал первенства: «Я впереди!» — «Нет, я впереди!» — и, попеременно сменяя друг друга, то один, то другой оказывался головным. Упорствуя, свирепея в неистовом соревновании, они настроились на долгую скачку. Отбрасывали назад один холмистый увал за другим, птицей взмывали вверх по извологу пологого склона, затем перемахивали вершину и стремительно обрушивались вниз. На одном из перевалов, на самом крутом выгибе холма, черногривый иноходец Байтаса, опередивший соперника на полкорпуса — расстояние «от двери до почетного места», — первым преодолел вершину, за ним ее перелетел светло-серый Найманкок — и всадники сверху не увидели скачущего мальчика. На всем пространстве широкой седловины меж увалами и на вершине предстоящего холма — нигде не было видно темной черточки маленького отважного всадника, перед ними был безлюдный простор. Всадники, не удерживая своих лошадей, метнулись по склону вниз.

И тут Жумабай, приотставший от Байтаса, услышал позади себя, за левым плечом, частый нагоняющий дробот копыт скачущей лошади. Звуки исходили со стороны Есембаевского распадка.

— У, проклятые! Никак барымтачи! Малого перехватили, теперь и нас подстерегли! — пробормотав это, Жумабай погнал коня, нещадно нахлестывая его; низко нагнувшись, свернув голову к плечу, испуганно оглядывался назад.

— Не глядеть! Глаза зажмурь! — гнусавым голосом, словно некий демон, приспешник Азраилов, взвыл нападавший, уже почти настигнув Жоргу-Жумабая, уже наезжая на него конем. Ни коня, ни самого всадника он не смог распознать — голова разбойника была обвязана платком. Так они и делают, эти лихие люди, чтобы никто не мог узнать их при дневном разбое. Жумабай беспомощно заозирался и увидел, как Байтас, припав к гриве коня, не оглядываясь, стремительно удаляется в сторону. Придется Жумабаю в одиночку иметь дело с разбойниками.

Надо защищаться, спасать свою душу — с этой мыслью он потянулся за шокпаром, зажатым под коленом. Но, собираясь выхватить дубинку, Жумабай со страхом подумал, что ведь и его могут запросто огреть палкой по затылку. Пока он это соображал, противник, словно угадав его нерешитель-ность, перехватил крепкой рукою шокпар и, тесня своим конем светло-серого Найманкока, вдруг изловчился и натянул Жумабаю на глаза его большой черный тымак. Вмиг став беспомощным, ослабев духом, ослепнув под натянутой до самого носа лохматой шапкой, Жорга-Жумабай позволил противнику вырвать у него шокпар.

А Найманкок, словно наткнувшись на преграду, вдруг резко остановился и стал на месте как вкопанный. Тогда Жумабай, осторожно выпрямившись, сдвинул с глаз шапку-тымак и увидел, что перед его иноходцем сидит на своем коне школяр медресе, держит в руке отнятый шокпар и, покачиваясь в седле, закатывается беззвучным смехом. Это был Абай — истинный волчонок, сын матерого волка — так назвал мальчика сам Жорга-Жумабай… Ему было стыдно, досадно, что его смог до полусмерти напугать этот кунанбаевский волчонок.

— Ты, сынок, дурную придумал шутку, — пробурчал Жумабай. — Здесь проклятое место, настоящее волчье логово… А тебе всё забава…

Абай развеселился, что нагнал страху на взрослого джигита. Но мальчик понимал, что ему весело, а Жумабаю-то досадно, поэтому школяр перестал смеяться. Потупившись, склонив смуглое румяное лицо, опустив глаза, однако не в силах не улыбаться, он начал выворачивать руками свою лисью шапочку-борик. Эту шапку и верхний чапан он вывернул наизнанку, чтобы выглядеть, как ему представлялось, настоящим разбойником-камчигером, к тому же он обвязал рот и нос красным платком и гнусавым измененным голосом выкрикивал воровские угрозы.

Подскакивая в седле, громко хохоча, приближался к ним возвратившийся назад Байтас. Он не подавал виду, что тоже испугался, и, понимая досаду и гнев Жумабая, желал все свести к шутке, поэтому и смеялся еще издали, на подходе.

— Только посмотрите! Он даже лысинку на своей саврасой замазал!

Это теперь и Жумабай заметил. И на самом деле белая звездочка на лбу кобылки была замазана сырой глиной. Жорга-Жумабай был человек самолюбивый. Ему не хотелось выставлять себя на посмешище. Поэтому и он решил все свести к шутке. Заговорил насмешливым голосом:

— Надо же, весь в породу отцовскую выдался! Послушать только, как воют эти Кереи и Уаки, — мол, тобыктинцы — воры, тобыктинцы — грабители! И что же? Даже такой сосунок из рода Тобыкты, и тот знает воровские повадки. Выходит, не зря воют Кереи и Уаки.

Сказав это, Жумабай и сам рассмеялся наконец…

Абаю не известно, по каким делам ездил в город Жумабай. Из того, что немногословно сообщил певец Байтас, школяр медресе понял только, что выполнялось какое-то важное поручение Кунанбая. Мальчик и раньше видел, каким доверием пользуется у его отца, ага-султана Кунанбая, подручный Жумабай. И если этот Жорга-Жумабай обидится, он может и нажаловаться отцу… В соображение этого школяр, уже смахнув с лица всякую улыбку, выровнял свою лошадь бок о бок с иноходцем и с самым учтивым выражением на своей румяной физиономии молвил:

— Жумеке! Дорога длинная, ехать скучно. Не сердитесь, Жумеке, за мою шутку. Я хотел немножечко потешить вас… Извините меня.

Сказано было вежливо, скромно, смиренно склонившись в седле.

Жумабай сразу размяк от слов мальчика. С довольным видом покосившись на него, ничего не ответил и ехал дальше молча. Байтас же, развеселившись, начал поддевать школяра, шутить с ним, словно со сверстником.

— Ну и хорош! Вот ты ловкач какой! «Извините…» Твои извинения, знаешь, на что смахивают, мальчик? Да на одну мою песенку.


Я знаю, что увезти на верблюде-атане
При кочевке весной на джайлау.
Но что сказать Ойке-апа в свое оправдание
Того, друзья мои, я не знаю!

Абай не все понял.

— О чем это вы, Байтас-ага? Кто такая Ойке-апа?

— Э! Разве не знаешь Ойке-апа? На самом деле не знаешь?

— На самом деле…

— А на самом деле это моя жена. Я все прошлое лето гулял да разъезжал по аулам, пел, веселился, развлекал молодух и юных красоток. Но, в конце концов, веселье закончилось, настало время возвращаться домой. А как возвращаться? Ведь стыдно перед бабой своей, ну что я мог сказать ей в свое оправдание? Ничего. И вот что я придумал. Решил остудить ее гнев заранее, еще издали — сочинил для нее песенку, напел ее кое-кому из своих друзей и отправил их домой к жене, за день за два до моего возвращения, чтобы они успели ее спеть Ойке-апе…

Абай с Жумабаем, ехавшие в ровном ряду с ним, внимательно слушали Байтаса, с двух сторон заглядывая в его самодовольное лицо. Смотрели, улыбаясь, с огоньком любопытства в глазах. И стар, и млад были увлечены рассказом этого красавца, степного певца-сэре, — но каждый по-своему. Жумабай вприщур поглядывал на него, с пониманием и одобрением. Абаю же не терпелось услышать, чем все закончилось. Он живо представил себе и возмущенную Ойке, и прошлогоднее веселье Байтаса в кругу праздных гуляк, таких же певцов и краснобаев, как он сам. Хотя мальчик раньше близко не стоял к известному сэре, Абай воспользовался его благодушным настроением и тем, что тот сам заговорил с ним как со сверстником, и осмелился спросить:

— Байтас-ага, ну и что еще напели вы тетушке Ойке, чтобы она не сердилась?

— Ну какая баба устоит, если издалека прилетит к ней песенка-письмо с мольбой о прощении… — приосанившись, улыбнулся Байтас, отвечая, скорее, не школяру, а Жорге-Жумабаю… — Вот приехал я, а она выходит навстречу, сама привязывает коня, и все такое… — Он выпрямился в седле и горделиво повел подбородком в сторону Жумабая.

«Ну конечно… Выходит, ловко провел ее», — подумал Абай.

В продолжение рассказа не заметили, как быстрая скачка по степи незаметно сошла на ровную неторопливую езду. Но скоро мальчик опять встрепенулся, нетерпение вновь охватило его сердце, вырвалось из него и стремительно увлекло Абая вперед.

— Уа, парень, не гони! Коня запалишь! — только и успели крикнуть вдогонку взрослые. — Ускачешь один — разбойники тебя поймают! — пугали его.

Но, вырвавшись из пыльного города, наконец-то избавившись от скуки медресе, школяр неудержимо рвался к родному аулу, который был недалече, звал его. И ничего, кроме этого зова, он уже не слышал.

Да Абаю и сам Есембаевский воровской угол, нагнавший страху на взрослых, и пресловутые бандиты-барымтачи ничуть не представлялись чужедальними, жуткими и враждебными. Ужасные барымтачи — это те же казахи из соседних родов, и если на вид отличаются от других, так только ветхостью бродяжнической одежды да убогостью конской упряжи. Такими они предстают в рассказах очевидцев. В руках боевые палки-соилы, вот и все оружие. Правда, отличие разбойников от прочих было в том, что ради куража и устрашения они метили своих лошадей желтыми попонами, набрасывая их поверх седел. Так и называли их в народе — «те, что на желтых попонах»… Абаю было не страшно, но любопытно с ними встретиться — посмотреть бы, как они выглядят на самом деле и как ведут себя во время разбойного нападения…

А что касается названий этих мест — Караульная высотка, Тайный овраг — все они издавна были на слуху, все это были урочища Есембаевского угла, и все это были названия стоянок на путях кочевий родного аула. Обычно два раза в году, в пору весенних и осенних перекочевок, аулы Кунанбая располагались на этих стоянках и не спешили их покидать — иногда стояли подолгу, пока скотина не выедала кормовую траву в окрестностях. Вон виднеется широкий распадок между двумя горами, весь изрезанный оврагами и лощинками по склонам. Издали видны пустые загоны для овечьих отар, жердевые коновязи, места, где ставили юрты, — все это знакомое, в памяти ясное. И по этому пути через Есембаевские становища год назад увозили его в город на учебу в медресе. А до этого на этих стоянках, во время исходов на джайлау и возвращений к зимнику, он играл в альчики со своими сверстниками, бегал наперегонки, состязался в прыжках в длину, скакал на жеребцах в ночное. Воспоминания, особенно милые сердцу мальчика дни, предшествовавшие его отъезду в город, были днями, проведенными им на Есембае.

И никакие конокрады-разбойники, «проклятые места», «дурной край», о чем толкуют эти взрослые джигиты, не могут смутить мальчика. Его глазам предстают невинные отлогие холмы, золотистое сияние их вершин, зеленые очажки стоянок и широкая долина, через которую в плавном беге догоняют друг друга седые волны тырсы, серебристого ковыля. Взгляд его медленно скользит по просторам беспредельной степи, по знакомым, родным, радостно узнаваемым холмам и пригоркам, среди которых он увидел свет любви и о которых так сильно тосковал в разлуке. И этот прохладный, ровно и постоянно льющийся ветерок — какая радость, нега, ласковое дуновение! Ветер порождает серебристые, сверкающие волны седого ковыля, которые размашисто проносятся через степь, словно морской прибой.

Не в силах отвести взора, не зная насыщения красотою, мальчик смотрел как зачарованный. Ему хотелось широко развести руки, нежно обнять породившую его землю и погладить ее, и поцеловать, и тихо прошептать: «Я скучал по тебе, пусть другие что угодно говорят про тебя, но я ничего такого не скажу». Ему вовсе не надо было бояться каких-то там воров и конокрадов, потому что он любил родной край вместе со всеми его конокрадами и разбойниками.

Снова пустив лошадь в отчаянный галоп, он готов был один ускакать к родному аулу. У сопровождавших его взрослых мужчин не оставалось выбора, как только поспевать за ним.

— Оу, Жумеке! Сколько можно плестись, словно лошыдаи-Возничи за коляской майыра-начандыка? [3] — воскликнул Байтас. — Чем терпеть такое унижение, дадим коням волю, Жумеке!

Выкрикнув это, Байтас с места послал своего иноходца в стремительный ровный бег. Жумабай поневоле должен был не отставать от него.

Абай, оглянувшись, чуть придержал лошадь — и, когда все трое выровнялись в одну линию, началась беспрерывная долгая скачка до самого урочища Колькайнар.

Три всадника, без отдыха скакавшие с рассвета от самого Корыка, к ранним сумеркам на взмыленных лошадях добрались до аулов Кунанбая на стоянке Колькайнар. Здесь располагалась Большая юрта бабушки Зере и родной матери Абая — досточтимой Улжан.

В Колькайнаре было обилие чистой родниковой воды, но пастбища были не очень просторны, и потому Колькайнар являлся всего лишь местом временной стоянки на пути к перевалу Чингиз. Здесь разбили свои стойбища всего три-четыре аула.

Все они назывались аулами Кунанбая. Это и родной аул мальчика, и поселения самых близких родственников. На небольшом ровном пространстве вокруг родника тесно располагались круглые юрты, меж ними суетливо мельтешили люди, носились блеющие ягнята — и все это тонуло в смуглом свете наступивших сумерек. Кудрявые дымы бодро взвивались над земляными очагами и, поднявшись не очень высоко, развеивались в воздухе, смешивались в единое голубоватое облако, мирно осенявшее вечерний аул. В его насущные хлопоты были вовлечены все — овцы и ягнята с блеянием в спешке искали друг друга, азартно брехали собаки, протяжно и высоко звучали голоса людей, на ночь загоняющих скотину. И вдруг словно громом перекрыло все эти звуки — грохот копыт огромного косяка лошадей, которых гнали на водопой, сотряс долину. Визгливое ржание и храпение кобыл, густая пыль, поднятая ими, и призывный утробный рык могучих жеребцов, наконец-то освободившихся от седла и зовущих свой табун, грохот, голоса людей и коней, пыль — все это бурей проносилось мимо, и все это было обычными вечерними хлопотами аула. И обо всем этом долгое время тосковал мальчик. При виде милой сердцу картины родной жизни он мгновенно переполнился радостью, замер, весь трепеща, словно остановленный на всем скаку норовистый жеребенок.

Путники свернули к юртам, расположенным ближе всего к роднику. Это был аул из пяти больших белых юрт, окруженных множеством других, серых, возле каждой дымил земляной очаг. Аулом правили две матери Абая: родная Улжан и младшая мать — токал Айгыз, третья жена Кунанбая. Всадников, которые направлялись в объезд серых юрт к белым и осторожно пробирались сквозь тесную отару яловых овец, гонимых на вечерний выпас, узнали издали. Первыми, кто их увидел, были женщины, присевшие возле своих юрт за дойкой овец. Подоткнув юбки за пояс, с ведрами в руках, они стали среди дойных овец и по-бабьи визгливо завопили:

— Ойба-ай! Вернулись! Наши вернулись из города!

— Это же Абай! Айналайын, это он! Пойду, мать извещу! — закричала какая-то пожилая байбише и засеменила к белым юртам.

— И на самом деле Абай! Телькара [4] же это! Смуглячок-Телькара! — назвала его ласковым прозвищем, данным младшей матерью, Айгыз, какая-то женге в фартуке, воспрянув из-под овцы. — Надо обрадовать сестрицу, бисмилла! — и она кинулась вслед за старухой к Большой юрте.

Улжан, родная мать Абая, истосковавшись по сыну, считала дни с тех самых пор, как Байтас-сэре был отправлен за ним в город. И как раз сегодня ожидала она возвращения своего мальчика. Полнеющая белолицая байбише, уже за сорок, но еще красивая и моложавая, Улжан услышала крики женщин, но не заспешила выбегать из дому. Она приблизилась к свекрови, почтенной Зере, сидевшей на почетном месте, торе, и оповестила ее о приезде Абая. Затем помогла подняться старухе, взяла под руку и вместе с нею вышла из юрты. Обе они ждали своего любимца, для старой Зере, уже почти оглохшей, внучок Абай был дороже всех среди ее многочисленных потомков. После его отъезда в город на учебу она денно и нощно молилась за него, скучала по нему, тревожилась о его здоровье и молитвами старалась уберечь внука от всяческих несчастий.

Обогнув аул по дуге, всадники подъехали к Большой юрте с тыльной стороны, между этой юртой и гостевой, поставленной чуть восточнее, увидели на открытом месте небольшую толпу народа. Впереди стояли обе матери, здесь были снохи и соседские байбише, также несколько дряхлых аксакалов и старух, случайно оказавшиеся рядом. Крутилось много детворы — чуть ли не со всего аула, они-то продолжали прибывать, выскакивая из-за каждой юрты и с криками устремляясь к толпе.

Абай опередил своих спутников, направляясь к этой толпе; кто-то перехватил у него повод и увел в сторону коня; мальчик в толпе женщин прежде всего увидел свою матушку и торопливо направился к ней. Но еще издали она подала знакомый голос, сдержанно произнеся:

— Айналайын, сынок! Прежде подойди к отцу — вон там он. Отдай салем вначале ему.

Быстро оглянувшись туда, куда указывала мать, Абай тотчас увидел своего отца. Поодаль, за гостиной юртой перед толпой из трех-четырех человек стоял Кунанбай. Смутившись за свою оплошность, Абай направился в его сторону. Только теперь стала ему понятной материнская сдержанность. Уже спешили туда же Байтас с Жумабаем, сойдя с коней на почтительном отдалении и ведя их в поводу. Но огромный, как глыба, седобородый Кунанбай стоял, отвернувшись, и единственным глазом своим уставился вовсе в другую сторону. Каменно-серое лицо было обращено к закату солнца в степи. Оттуда приближалось несколько всадников. По одним их темнеющим силуэтам, по осанке, по дорогой одежде можно было судить, что это люди немолодые, властительные. Кунанбай вышел встречать не кого-нибудь, а именно их.

Когда, сгибаясь в поклоне, Байтас и Жумабай приблизились к нему, одновременно с ними подошел и Абай. Голоса приветствий всех троих смешались вразнобой, Кунанбай повернул к ним голову и коротко ответил. Но с места не сдвинулся. И сына к себе не подозвал. Бросил внимательный недолгий взгляд единственного глаза на мальчика и без улыбки, спокойно молвил:

— Вижу, подрос, возмужал. Твои знания, надеюсь, подтянулись к твоему росту. Стал муллой?

Шутит, выражает скрытое сомнение? Непонятно. Может быть, ему и на самом деле хочется узнать, чему сын научился в медресе?..

С тех пор как Абай помнит себя, он рос, постоянно, с тайным вниманием наблюдая за выражением лица своего сурового родителя. И словно опытный чабан, разбирающий приметы погоды в ненастный зимний день, мальчик мог точно предугадать настроение отца и повести себя соответственно этому. И сам отец, заметивший столь чуткую наблюдательность сына, выделял Абая среди других своих детей. Также знал Абай, что Кунанбаю не нравятся натуры робкие, стеснительные, не умеющие дать быстрый ответ на любой вопрос. Чуть помолчав, мальчик своим еще детским голосом внятно, спокойно произнес:

— Благодарение Аллаху, все у меня хорошо, отец, — выдержав еще паузу, он продолжил: — Как только прислали за мной лошадь, хазрет благословил. Занятия в медресе еще не кончились, но фатиху он прочел, я прибыл с благословением, отец.

Отвечал он с достоинством, как взрослый человек. Ответ был им заранее подготовлен.

Рядом с его отцом стояли Майбасар и его шабарман, посыльный. Майбасар — брат Кунанбая, рожденный от одной из младших жен-токал, их у его отца, Оскенбая, было четыре. Кунанбай в этом году, утвержденный ага-султаном округа, сразу же, как только оказался во власти, назначил своего младшего брата ага-волостным всего рода Тобыкты.

Майбасару понравился ответ мальчика, и он решил польстить его отцу.

— Гляди-ка, а ведь малец рассуждает как взрослый, — начал было он, но Кунанбай его прервал.

— Иди, сынок, к матерям, поздоровайся с ними, — сказал он и тотчас отвернулся.

Абаю только этого и нужно было. Теперь, быстро направляясь к матерям, он снова был беспечный веселый ребенок. Сзади, слышал он, Жумабай-Иноходец со смехом рассказывал, как школяр разыграл его. Мальчик в спешке даже не оглянулся, он был уже недалеко от родной матери! Но тут его перехватила одна из теток, жена Жумана по имени Калика.

— Ойба-ай, Телькара! Голубчик, душечка Телькара! Да какой ты стал большой! Прямо настоящий джигит! — восторженно запричитала женге Калика, обняла его и стала смачно целовать в лицо.

Набежала другая тетушка, жена Изгутты, названого брата Кунанбая, Тобжан-апа, и тоже стала осыпать мальчика поцелуями. Ну и мужчины последовали их примеру и начали целовать его. Он в толпе встречающих увидел много радостных лиц и других дядюшек-тетушек. Все вместе они снова превратили школяра в ребенка, замусолили поцелуями, заласкали его, и Абай уже не понимал, радоваться ему или досадовать этим ласкам.

Но, наконец, побывав в объятиях чуть ли не у всех родственников, он смог вырваться и направился к своим двум матерям. Родная мать Абая, досточтимая Улжан, и вторая мать, красавица Айгыз, стояли рядом.

Когда он, выскочив из толпы, приблизился к ним, Айгыз пошутила, улыбаясь:

— Ох, эти бабы-неряхи обслюнявили всего тебя, поцеловать даже некуда!

Засмеявшись звонко, она нагнулась и чинно поцеловала мальчика в глаза.

Когда, наконец, он подошел к своей матери, Улжан не стала его целовать. Она лишь молча, крепко обняла его, прижав к груди, и долго, приникнув лицом к голове сына, вдыхала запах его теплого детского чела. Приученная мужем быть сдержанной со своим детьми, обходиться с ними без лишней ласки, она и на этот раз не позволила себе большего. Но в безмолвном ее объятии, у родной материнской груди, мальчик ощутил такую нежную близость, что сердце его замерло, а потом забилось с неистовой силой… О, материнское объятие!

Улжан продержала сына возле себя недолго.

— Подойди к бабушке, вон она ждет, — и мать направила его ко входу Большой юрты.

Старая бабушка Зере стояла, опираясь рукою на палку, и бранилась:

— Негодный мальчишка! Не соизволил вперед ко мне подойти, а сразу пошел к отцу! Как есть негодный мальчишка! — сердито ворчала она.

Но стоило внуку подойти и оказаться в ее объятиях, как вместо «негодного мальчишки» последовало ласковое, умиленное «голубчик мой, ягненочек мой… Абайжан!» И все это вместе со старческими всхлипываниями.

Зайдя в Большую юрту, Абай пробыл в бабушкиных объятиях до самых глубоких сумерек. Мальчик отказывался от еды, хотя не ел целый день. Ему предлагали то кумыс, то холодное мясо, но он толком так и не поел в этот вечер. Казалось, что чувство голода притупилось у него за весь долгий день, полный волнений и радостей возвращения домой.

Подавая еду, уже несколько поуспокоившись, матери начали засыпать его вопросами.

— Скучал по дому?

— Муллой-то стал?

— Учеба закончилась совсем?

Абай почти не отвечал на вопросы. Лишь однажды, когда спросили, о ком скучал больше всего, он быстро спросил:

— А где Оспан? Куда он подевался?

Улжан поначалу не обратила на это особого внимания, но когда сын второй раз спросил про Оспана, младшего брата Абая, мать показала рукой на бабушку Зере и сказала:

— Мы выставили его вон. Целый день не давал нам покоя. Куда же ему деться, озорнику сумасбродному? Носится где-нибудь.

Бабушка почувствовала, что говорят о чем-то, имеющем отношение к ней, и спросила:

— Вы про что это? Говорите громче, ничего не слышу.

На что Абай высоким мальчишеским голосом ей объяснил, что говорили про Оспана; затем так же громко спросил ее:

— Бабушка, что случилось с твоими ушами? Апырай, неужели вы ничего не слышите? В прошлом году ведь хорошо слышали.

Абаю стало жалко старенькую бабушку, которая осталась совсем одинокой среди окружающих ее людей — со своей старостью, с глухотой… Он прилег головой на бабкины колени и обнял ее поникший слабенький стан. Старая женщина поняла, что ее ласкают, жалея, и, растроганная, не совсем впопад ответила:

— От бабушки твоей ничего прежнего не осталось. В чем только душа держится… Вот, душа-то одна, пожалуй, и осталась… — Тут старая Зере смолкла, погрузившись в свои привычные горестные думы.

— А что, если полечить твои уши? — спросил Абай, желая отвлечь ее от скорбных дум. — Уши твои нельзя ли полечить, бабушка? — громко повторил он.

Сидевшие рядом домашние, дядья и тетки, дружно рассмеялись, глядя на них, засмеялась и бабушка.

Старенькая старшая мать, желая поддержать внука в его благих намерениях, с улыбкой молвила:

— Ну, если мулла-заклинатель наговорит молитву и подует в уши, говорят, помогает. Уши после заклинаний открываются.

— А почему бы нам не попробовать? — весело поддержала старшую мать красавица Айгыз. — Вот внук пусть и подует. Ведь Абай вернулся к нам почти что муллой!

— Пусть попробует! Пусть подует! — поддержали и другие.

— От него не убудет, а старой матери душевная поддержка…

Похоже на то, что эти взрослые люди, особенно соседки и тетушки, готовы были поверить в чудесные способности Абая. Ему стало немного досадно. За время учебы в медресе он насмотрелся на эти «заговоры», «ушкириси», «чудодейственные зелья», не мог всерьез воспринимать своей детской душой всех этих многочисленных знахарей, лекарей, особенно тех мулл, которые причисляли себя к разряду священнодействующих кудесников-бахсы. Вспоминая все это, виденное за время школярства в училище, что состояло при мечети, Абай сидел, смущенно улыбаясь, и вид у него был несколько подавленный. Но затем он вдруг снова оживился, улыбка снова стала озорной. Внук неожиданно повернулся к бабушке Зере, обхватил ладонями ее голову, наклонился к ней и стал что-то наговаривать в ухо. Народ вокруг притих и стал внимать, ожидая услышать слова заклинания. Абай на коленях придвинулся к бабушке поближе, устроился поудобнее и, состроив преважную мину на своем мальчишеском лице, начал читать стихи:


Свежа, как роза-раушан, глаза твои изумрудны,
Рубиновый отсвет на лице твоем чудном.
Белоснежная шея нет, белее чистого снега!
Движенье бровей, трепет гибких рук обещание, нега.

Здесь он перевел дух и, читая дальше, начал растягивать слова и гнусавить, как заправский мулла при читке молитвы «табарак»:


Зачем же в каждую редкую для нас встречу
Взглядом нежным на взгляд твой никак не отвечу?
Перед ликом твоим, как пред сладостным раем,
Стою я безмолвно, от любви своей умирая.

И далее, по окончании чтения стихов, закрыв глаза, молитвенно шевеля губами, мальчик высвободил из-под головного покрывала ее большое белое ухо, приник к нему губами и шумно дунул, при этом таинственно, словно заправский бахсы, произнес: «Су-уф-ф!» Все было, как и положено было быть, но вместо ритуальной молитвы он читал стихи собственного сочинения, написанные нынешней весной. Абай начал писать стихи, впервые открыв для себя поэзию Навои и Физули. Но никто из присутствующих в доме поначалу ни о чем не догадывался. Потом некоторые стали поглядывать на него с недоумением. Тех, которые безо всяких сомнений бездумно приняли стихи за молитву, было больше. И мальчик, не желая больше дурачить взрослых, а также в соображение того, что потом им будет конфузно и неловко, начал читать «молитву» более отчетливым голосом, произнося каждое слово громко и внятно.


Летает серый воробышек, прячется в куст ковыля.
Твердо ходи по земле, не хромай, не ползи, не ковыляй!
Моя бабушка не слышит, стала на ухо она туговата,
Но верит, что дуну я, — и словно вылетит из ушей ее вата…

Когда он закончил и снова шумно выдохнул бабке в ухо: «суф-ф-ф!» — только тут люди уразумели его шутку, и в юрте все так и покатились со смеху. Последние стихи поняла даже бабушка. Беззвучно посмеиваясь и с добродушным видом глядя на мальчика, она ласково похлопала его по спине ладонью, затем притянула за голову, поцеловала и понюхала все еще детский для нее лобик любимого внука.

Стараясь не смеяться вместе с другими, Абай принял смиренный вид и, прижавшись к бабушке, спросил:

— Ну как, открылись твои уши?

— Э, и на самом деле! Вроде как получше стало. Айналайын, мой сыночек, да будут благословенны твои потомки!

Взрослые не только от души посмеялись над шуткой Абая, но и были удивлены остроумной проделкой мальчика, все с умилением смотрели на него. Когда к нему обратилось всеобщее внимание, он смутился и на смуглом лице его зардел румянец, но в глазах по-прежнему блистал живой огонек веселья. И еще в этих глазах взрослые заметили свет недетского ума, сразу выводивший чернявого мальчишку из всего детского озорного круга.

Вместе со степенной сдержанностью, характеру Улжан была свойственна нелицеприятная правдивость и строгость суждений в оценке всего, она с самого начала приглядывалась к проделке Абая без улыбки умиления. Мать видела, как возмужал и лицом, и телом ее сын, взрослее стал разумом. Только на последнем стихе она тихонько прыснула в ладошку, засмеявшись вместе с другими, и сказала:

— Мой мальчик, я отправляла тебя в город, думала, что ты муллой вернешься… А ты вернулся таким, как твои нагаши [5], родственники из моего племени, краснобаи да острословы.

Взрослые сразу поняли, о чем она говорит, и весело зашушукали.

— На кого намекает она? Шаншар?

— На Битан? Нет, на Шитана!

— Намекает, что он племянник Тонтеке!

Перебрали многих родственников по материнской линии, записных острословов. Вспомнили и про самого знаменитого — Тонтая. Он заболел, собрался умереть, но смерть несколько раз подбиралась близко, затем отступала. В последний раз, уже действительно перед самой кончиной, Тонтай сказал родным и близким: «Все, на этот раз, видно, надо обязательно умирать. А то неудобно перед муллами — сколько раз еще они могут приходить за поминальным подаянием и уходить не солоно хлебавши!» Об этом родственнике и напомнила какая-то из тетушек Абая.

— Апа, не лучше ли быть похожим на Тонтеке, чем быть шептунами, как эти знахари да целители, и потом за это свое шептание собирать задубевшие шкурки? — сказал Абай.

— Ладно, ладно, сынок… Ты уже совсем большим да умным стал у меня.

В эту минуту вошел, нагнувшись в дверях, здоровенный чернобородый шабарман-вестовой волостного Майбасара. С порога, не присаживаясь, шабарман Камысбай возвестил:

— Айналайын Абай, иди скорее к отцу. Вызывает тебя! — и Камыс-бай тут же повернулся и вышел.

Абай ничего не успел ему ответить. Он ничего и не хотел говорить. Молча встал, спокойно, сосредоточенно начал собираться. Его детская шаловливость, вольное обращение, игривая ребячливость — все это мгновенно ушло, как и не бывало. Видно было, что он весь внутренне сжался, прежде чем выйти из материнской юрты и идти туда, где ждал его отец.

Гостевая юрта не была похожа на дом матерей, нелюдимостью и холодностью веяло от внешнего вида гостевого дома. Переступив его порог, Абай звонким детским голосом отдал салем всем сидевшим в юрте взрослым. Те хором, вразнобой ответили. Людей было немного: сам Кунанбай, его брат Майбасар, спутник школяра Жумабай, кроме них здесь были крупные владетели-баи из рода Тобыкты: Байсал, Божей, Каратай, Суюндик. Присутствовал еще и джигит-подросток Жиренше, внучатый племянник Байсала, взятый им в дорогу для натаски и науки в разных делах. Этот Жиренше был постарше Абая, они дружили, однако умом и соображением своим старший отнюдь не превосходил младшего.

Аткаминеры из рода Тобыкты, владетельные баи, были теми верховыми с западной стороны, которых в священный час заката поджидал Кунанбай. Раньше наблюдательный Абай всегда замечал, что если собирались у отца эти люди, то следом надвигалось какое-нибудь событие. Скрытное собрание четырех-пяти человек, которых по своим соображениям приглашал отец, предвещало дело чрезвычайной важности.

Прежде Абаю никогда не приходилось присутствовать на подобных собраниях, слушать, что говорят взрослые, а сегодня вдруг отец вызвал его… Первый раз… Неужели хотят сообщить ему что-то или посоветоваться… Абай не мог даже предположить, о чем могут эти важные люди говорить с ним.

Не успел он и присесть, как гости дружно начали расспрашивать его о городе, об учебе, обращаясь с ним как со взрослым, спрашивали о здоровье… Особенное внимание проявлял к нему Каратай, человек велеречивый, быстроглазый, с улыбчивым лицом. Поговорив с Абаем, Каратай стал вспоминать и о других детях Кунанбая.

— А этот твой малый, непоседа Такежан, шустрый какой! Живчик, на месте не усидит. И видно по нему, что свое не упустит.

— Который? Тот, что воспитывается в доме байбише Кунке? — спросил почтенный Божей и ответил самому себе: — Да, парнишка прыткий.

— Действительно… с огоньком, — как бы соглашаясь с другими, высказался и Байсал.

Разговор о детях Кунанбая был вызван не чем иным, как желанием гостей польстить угрюмому хозяину. Но сам Кунанбай на это никак не отозвался, сидел молча, и его каменное лицо, серовато-бледное, было отрешенным. Казалось, он считает неуместным отвлекаться на такие мелкие разговоры. Но вдруг, обернувшись к Абаю и указав на него, негромко произнес:

— Если и ждать чего-то хорошего от моих детей, то ждите от этого смуглявого сосунка!

О намерении Кунанбая вызвать на совет старейшин Абая, чтобы представить его и таким необычным способом объявить, что сын допускается до серьезных отцовских дел, — об этом раньше других догадался тот же Каратай. Живо подхватив слова Кунанбая, гость заговорил умиленным голосом:

— А вы слышали, что он сказал, когда ему делали обрезание? — хихикнув, он поглядывал то на Божея, то на Байсала.

Абай был просто убит тем, что Каратай собирался донести до этих серьезных взрослых людей один его маленький детский стыд, упоминание о котором всегда вызывало в нем сильное чувство досады. Но как остановить болтливого старика, мальчик не знал, и ему оставалось одно: помрачнев, он неподвижно сидел на месте, весь уйдя в себя, как будто разговор вовсе не касался его.

— Когда совершили то, что положено, мальчишка заплакал от боли и сказал: «О Аллах, лучше бы я родился девочкой, тогда не мучился бы, не делали бы мне это…» На что мать ему ответила: «Глупый мой жеребеночек, был бы ты девочкой, тебе пришлось рожать, а это побольнее будет». — «Ойбай, у них тоже есть, оказывается, такое мучение!» — закричал он и тут же перестал плакать.

Присутствующие сдержанно посмеялись, скорее из вежливости и желания угодить отцовскому чувству. Но Кунанбай даже бровью косматой не повел, ни словом не отозвался на разговор, будто ничего и не слышал. По его напряженному серому лицу и по лицу Байсала, который не смеялся и тоже был угрюм, Абай понял, что сейчас начнутся серьезные разговоры и тогда закончатся его постыдные муки. Мальчик был доволен. А то что же получается? Его как взрослого пригласили на совет, однако взяли да и выставили на посмешище…

В это время с улицы в юрту вбежал Оспан, младший братишка, тот, о котором весь вечер спрашивал вернувшийся домой Абай.

Малыш не забыл отдать общий салем. Но, не взглянув ни на отца, ни на гостей, Оспан бросился к брату, обнял и крепко прильнул к нему. Ибо любил он Абая больше всех на свете, любил как старшего брата, как друга — хотя разница в возрасте была у них лет пять-шесть. Сейчас, в первую минуту встречи, Абай был для него обожаемый старший брат, по ком мальчонка сильно соскучился. Сам Абай тоже бросился навстречу, раскрыв объятия, и крепко расцеловал братишку.

Взрослые при виде их бурной встречи поняли, что братья после разлуки увиделись впервые и, растроганные, простили детям их вольное поведение. Однако баловник Оспан в следующую же минуту испортил все впечатление и показал перед важными гостями, на что он способен. Для начала мальчишка, присев на корточки перед братом и крепко обняв его за шею, пригнулся к его уху и шепотом произнес грязное ругательство, которому он научился у Такежана из Большого дома. Абай испуганно отшатнулся и оторопелым голосом начал было:

— Уа! Что ты сказал…

Но маленький крепкий Оспан мигом вскочил на ноги, кинулся на шею сидящего Абая, обнял его и, не давая ему опомниться, кося на отца сверкающие глазенки, вдруг резко навалился и опрокинул брата на спину.

Абаю стало смешно от братишкиных проделок, однако, смутившись перед взрослыми, он попытался тотчас же подняться. Но плотненький, не по-детски крупнотелый Оспан не дал ему этого сделать. Он привскочил на ноги и опять набросился на брата, вновь повалил его спиной на пол. Но на этот раз, в дополнение к своему злодейству, озорник что-то выплюнул изо рта в кулак и, оттянув на Абае ворот рубахи, бросил ему на голое тело нечто омерзительное, скользкое, холодное как ледышка. Абая всего передернуло, он забился, словно в корчах, находясь в самом унизительном положении, прижатый к полу вероломным братишкой. Абаю хотелось провалиться сквозь землю… Примерного школяра, только что с чинным видом сидевшего рядом со взрослыми, братец-шалопай вмиг превратил в перепуганного мальчишку, отчаянно дергающегося на кошмяном полу.

Забыв про грозного отца, весьма довольный своей проделкой, подскакивая верхом на груди у брата и весело смеясь, Оспан завопил:

— Лягушку! Я ему лягушку засунул под рубаху!

От этого известия Абая затрясло еще сильнее, он начал дергаться и подскакивать, пытаясь высвободиться. Кунанбай всего этого не видел, ибо сидел к детям спиной. Но после криков Оспана громадное тело Кунанбая легко и быстро обернулось назад — и грозный единственный глаз уставился на мальчиков. Только теперь он заметил, что его смуглый, не по годам вымахавший младший сынишка сидит на груди опрокинутого наземь Абая, не давая ему подняться. Резко выбросив руку, отец схватил сорванца, подволок к себе, встряхнул и наградил двумя увесистыми оплеухами. Ошарашенный Оспан, вмиг умолкнув, немигающими глазенками уставился на отца, круглые щеки его вспыхнули багровыми пятнами. Он не заплакал, не издал ни звука, не стал вырываться — словно окаменев, мальчик молча смотрел в лицо родителю.

Суюндик, сидевший близко к ним, повернулся к Байсалу и шепотом произнес:

— Дорогой мой, ты видел? Нет, никакой это не мальчишка, а настоящий волчонок.

— Лучше скажи, что Куж [6] неистовый. Этот на многое способен, — пробурчал в ответ Байсал.

Кунанбай властным голосом позвал подручного-атшабара и, когда тот появился в дверях, приказал:

— Забери этого негодника! — поставив мальчика лицом к выходу, Кунанбай с силой отшвырнул его от себя.

Оспан пролетел, спотыкаясь, до самых дверей и там был подхвачен дюжим атшабаром. Когда тот взял его на руки и хотел повернуться к выходу, Оспан решил, видимо, попрощаться с отцом и с гостями и, пока его озорной зад был направлен в их сторону, — бабахнул из него как из пушки. Майбасар, весело переглянувшись с Каратаем, улыбнулся в усы, но для виду предосудительно покачал головой и молвил:

— Надо же, бесстыдник какой, совести нет. Достоинство джигита потерял, стервец!

Каратай, Байсал и другие расценили изгнание отцом маленького Оспана не как его постыдное поражение, но как равносильное противостояние.

Кунанбай же, недовольный таким легкомысленным настроем старейшин перед разговором, сидел темнее тучи. Суровое окаменевшее лицо ничего доброго не обещало. В доме постепенно установилась мрачноватая тишина.

Но гнетущее молчание как-то само собою прошло, и вскоре начался ожидаемый разговор, ради которого Кунанбай призвал родовых старшин.

[4] Телькара — прозвище Абая, которого воспитали и мать, и бабушка. Тель — сосунок, выкормленный двумя матками, кара — черный, смуглый.

[3] «Лошыдаи-возничи», «майыр-начандык» — Во время наездов русского начальства в степь оно передвигалось в конных повозках с возничим — «лошыдаи-возничи». Знатные казахи, местная власть, должны были плестись на своих быстроногих аргамаках за тихоходными бричками. Начальниками уезда обычно бывали военные чиновники в звании майора, и казахи называли их одним словом — «майыр».

[2] Сай размытые потоками воды глубокие овраги.

[1] Жаным — дорогой, родной, душа моя.

[6] Куж — мифический великан.

[5] Нагаши — родственники по материнской линии.

2

В гостевой юрте на круглом столике с короткими ножками стоит каменная лампа, тусклый желтый огонек колышется на фитиле. Временами от порывов ветра, проникающего под нижний приоткрытый полог юрты, пламя лампы то вскидывается, словно собираясь взлететь, то падает и почти ложится набок, будто угасая. Отец сидит боком к лампе, и Абаю видны профиль его крупного морщинистого лица и освещенная сторона могучего торса.

Жутковатым предстает грозное обличие отца. На его темном, сером лице шевелится седая щетина. Он говорит один, говорит уже долго, в низком, рыкающем голосе слышатся гнев и досада. Но в его многословной речи иногда проскакивают удивительные пословицы и поговорки, они-то и интересны Абаю.

Смысл и конечная цель длинной отцовской речи Абаю непонятны, но с изумлением для себя он вдруг по-новому постигает суть многих пословиц, некоторые он слышал впервые, а другие знал и раньше. По обычаям старины, на подобных собраниях взрослые должны говорить не впрямую, но какими-то намеками, заходить издалека, выражаться иносказательно. Абай, как ни старался, никак не смог уловить общего смысла в извергаемом устами отца потоке слов, и он пребывал в скуке и растерянности. Была бы его воля, он тотчас ушел бы в наполненный весельем и радостью дом матери. Но уйти было невозможно, потому что сюда его вызвал сам Кунанбай.

И пришлось ему терпеть, томиться, время от времени он все же пытался вникнуть в суть разговора, но снова отвлекался и прислушивался лишь к отдельным словам отца, многие из которых показались ему грубыми, мрачными, угрожающими, тянущимися каким-то нескончаемым темным потоком, словно вражеские полчища, совершающие набег. Порою мальчику становилось так скучно, что он вовсе переставал слушать, а просто бессмысленно смотрел на освещенные жировой лампой половину головы и половину фигуры отца.

У маленького Абая появилась привычка так вот пристально, не сводя глаз, смотреть на какого-нибудь сказочника, степного певца, рассказчика легенд и всяких житейских баек. Слушать их было интересно, но Абаю-мальчику интереснее всех рассказов был сам человеческий вид рассказчика. Облик человеческий был лучшим рассказом. И самым интересным рассказом был рассказ старого человеческого лица, испещренного глубокими складками, изрезанного неисчислимыми морщинами. Рассказ стариковского лика завораживал Абая своими таинственными историями обвислых щек, изборожденного морщинами лба, поэмами грустных выцветших глаз, песнью седых усов и бород. По виду морщин и седин можно было, казалось ему, представить весь земной мир, живой и неживой, с его чахлыми лесами, с каменными утесами, покрытыми трещинами, поросшими косматыми мхами. И седой ковыль, покрывающий степь, — не седые ли волосы стариков? А сколько звериного, животного, птичьего можно было угадать в образах старости!

С тяжелым вытянутым книзу лицом, изрытым глубокими складками, продолговатая отцовская голова повыше ушей была похожа на яйцо какого-то неимоверного гуся-великана. И без того длинное лицо его удлинено округленной снизу стриженой бородой. Все это вместе — яйцо-череп, массивный нос, густые брови, посеребренная борода — кажется Абаю какой-то незнакомой опасной страной с холмами, лесами, с пустынными степями. И страж там имеется, единственный недремлющий дозорный, день и ночь глядящий окрест. Это строгий, беспощадный, неподкупный страж, от него ничто не укроется, он никогда не дремлет, не отдыхает.

Кунанбай моргает редко, кажется, что единственный глаз его никогда не закрывается. Этот выпученный глаз впивается в каждого, с кем он говорит, и пронзительно буравит его. Откинувшись назад, с наброшенной на одно плечо шубой из мягкого меха верблюжонка, Кунанбай не оглядывается на других, разговаривает, пристально уставившись своим единственным глазом в лицо лишь одного человека — Суюндика, сидящего напротив, чуть в стороне. Кунанбай словно хочет в чем-то убедить именно его.

Седые волосы и борода Суюндика одинаково ровного серебристого оттенка, он сидит, опустив глаза, и только изредка поднимает их на Кунанбая. Однако тут же, не выдерживая, отводит взгляд в сторону. Абаю этот человек не представляется значительным, подобные встречаются часто. На первый взгляд и Божей ничем особенным не отличается, разве что он кажется мальчику красивее остальных — со своим матово-смуглым лицом, почти без морщин, с темной бурой бородой и огромным мясистым носом. Но больше всего ему нравятся в Божее его узкие, раскосые, загнутые на концах глаза с припухлыми веками.

Во время долгой речи Кунанбая, заметил мальчик, Божей даже не шелохнулся, сидел, опустив голову, и непонятно было, то ли слушает он, то ли дремлет. Тени от косматых бровей накрыли его глаза, казалось, что их вовсе нет у него.

Из всех присутствующих старейшин один только Байсал, сидевший на самой середине тора, не отрывал своих ястребиных глаз от Кунанбая. Крупный и сухощавый, со светлой рыжеватой бородой, с ярким румянцем во всю щеку, с холодными синеватыми глазами, Байсал был ровен и спокоен, почти безмятежен.

Среди замкнутых неподвижных лиц, смутно освещенных желтым светом лампы, более оживленными были лица у Каратая и Майбасара, глубоко внимавших словам Кунанбая. С одного конца полукруга, что образовался у стола с лампой, находился Абай, сидевший ниже отца, на другом конце замыкал ряд юный джигит Жиренше, явно взволнованный тем, что услышал. Это был сын Шоке, близкого родственника Байсала из рода Котибак. Байсал постоянно водил его с собой, приобщал к жизненным премудростям, давал ему посмотреть и послушать людей, ожидая в будущем от Жиренше исполнения каких-то своих больших надежд. Юноша был очень способным рассказчиком, люди успели уже оценить его. Да и сам по себе он был веселый, добрый малый. К Абаю относился хорошо, даже любил и баловал его. Из всех, находившихся в юрте, Абай только с ним хотел бы задушевной встречи наедине, однако Жиренше, глубоко захваченный словами Кунанбая, сейчас не обращал внимания на младшего друга. Абай даже подумал, что Жиренше притворяется, хочет перед аксакалами показаться взрослым и умным… Вот он, нахмурившись, отчего-то заерзал на месте. И только тут Абай понял, что отец завершает свою долгую речь.

— Если проступок подлого Кодара в глазах чужих людей ложится черным пятном на одного меня, то в глазах наших родственников его позор ляжет на нас с вами. Укор будет в нашу сторону, ведь мы отвечаем за все!

Умолкнув, Кунанбай наконец-то перевел взгляд своего единственного глаза с Суюндика на Байсала, восседавшего на торе. Потом цепко уставился в Божея, сидевшего справа от него.

Но ни Божей, ни Байсал не взглянули на него, даже не шелохнулись. Остальные пришли в движение, зашевелились, словно почувствовали на плечах всю тяжесть сказанных Кунанбаем слов.

— Если слухи верны, то для нас этот позор страшнее смерти. Неслыханное поругание святых законов требует невиданной кары! — завершил Кунанбай, словно вынося окончательный приговор.

По его непреклонному виду всем стало ясно, что Кунанбай не отступится. Перед ними была каменная скала, которую никому не сдвинуть. Сидящие рядом содрогнулись в душе, увидев его в состоянии знакомого им гневного неистовства и надвигающейся ярости.

Спорить, возражать было бесполезно. У Байсала и Божея, давно и близко знавших Кунанбая, имелся один способ противостоять его суровой, несгибаемой воле. Они старались не мешать ему заваривать любую кашу, а расхлебывать давали ему же самому. И если дело не затрагивало их собственных интересов, эти двое только так и поступали. Оба отмалчивались, не противоречили, но и не одобряли подобострастно, как другие.

Однако то, что на этот раз выдвинул Кунанбай перед старейшинами родов, не дозволяло им ни отмолчаться, ни высказать хоть какое-нибудь мнение. Наступила гнетущая тишина. Все были подавлены, оцепенели от ужаса…

Кодара, о котором прозвучала обвинительная речь отца, Абай не знал. Разве что напомнил он имя злодея Кодара из народной поэмы «Козы-Корпеш и Баян-Сулу», которую слышал он в прошлом году из уст акына Байкокше, когда тот на празднике пел для его матерей в Большом доме.

Первым, кто заговорил после тяжелого всеобщего молчания, был словоохотливый Каратай.

— Дело неслыханное, богомерзкое дело, что тут говорить, — начал он. — Не дай Бог, чтобы такое случилось с нашими сыновьями и дочерьми. Воистину это поступок, достойный лишь нечестивых иноверцев… Но можно ли с полной уверенностью сказать: да, виновен Кодар? — завершил он осторожно, этим легким намеком внося сомнение в свои же сказанные вначале слова.

Из всех присутствующих родственником Кодару приходился только Суюндик, потому и, когда Кунанбай приводил свои страшные обвинения, единственный глаз его вперялся именно в Суюндика. И присутствующим стало ясно, что ага-султан дело ведет к тому, чтобы обвинение и приговор исходили от самих родственников Кодара.

Если хоть одно слово осуждения ужасному преступлению изойдет от Суюндика, то все последствия за наказание, каким бы оно ни было, лягут только на него. Он это хорошо понимал. К тому же он вовсе не уверился в том, что Кодар виновен, как утверждает Кунанбай. И осторожные слова Каратая «…можно ли с уверенностью сказать…» — дали ему возможность уцепиться за попытку защитить Кодара…

— Если уверимся в его виновности, пусть умрет! Стоя перережем ему глотку. Но хоть кто-нибудь может сказать, что своими глазами видел его грех? — начал было он, однако Кунанбай, привскочив с места, резко качнулся в сторону Суюндика, казалось, готов был броситься на него.

— Эй, Суюндик, даже мерзкий кровосос-албасты не может до конца потерять стыд! Если вожак у народа слаб, то вокруг него вьются иблисы, и эти злые духи одолеют народ. Давайте оправдаем нечестивца, признаем его непорочным, дадим в том зарок Всевышнему. Но после смерти каждому должно предстать перед Ним с душой, не запятнанной ложью. А где я возьму вторую душу, ведь она у меня всего одна. Выходит, из жалости к мерзавцу я потеряю свою чистую душу? А ты готов отдать душу за Кодара? Поклянешься в том перед Богом?

Суюндик исподволь начал вскипать злобой на Кунанбая.

— У меня тоже нет второй души! — повысил он голос. — Я пришел сюда не для того, чтобы единственную душу закладывать… Я хотел послушать, какие будут обвинения. Думал, что здесь будет дознание.

И это было все, на что решился Суюндик. Хоть и повысил голос на Кунанбая, но под его одноглазым горящим взором испуганно сник и готов был пойти на попятную. Почувствовав это, Кунанбай стал решительно нападать, дожимать его…

— Хочешь дознания, так спрашивай не его, а людей, которые разносят слухи о грехе Кодара, словно легенду о подвигах батыра. Своих людей можешь не допрашивать, ты спроси у тех, чужих, дальних, которые вчера на большой сходке открыто срамили меня. Даже до них дошло! Поди попробуй, докажи им, что это «ложь», попытайся заткнуть чужие рты. Ничего уже не выйдет! Так что будь настоящим мужчиной — или докажи его невиновность и оправдай, или поверь людям и накажи его. И не срами себя, если ничего не знаешь из того, что происходит под боком у тебя, и не показывай нам своего слабодушия.

Суюндик предпочел больше не отвечать. Прошла тягучая минута молчания. И тут Байсал, до сих пор безмолвно сидевший на торе, хладнокровно глядя на Кунанбая своими синими глазами, произнес негромко:

— Если признаем его виновным, какое будет наказание?

— Карать должно по шариату. Что определено шариатом, тому и быть. Подобное преступление казахам настолько чуждо, что прошлые поколения не знали такого. Похоже на то, что они были счастливее нас. Ведь в наших старинных казахских законах даже не предусмотрено наказание за такое преступление, — высказался Кунанбай.

До этого он говорил страстно, гневно, сверкая своим единственным глазом, но в последние слова он постарался вложить иные чувства. Здесь он давал понять, что переживает сильное душевное волнение, то самое, которое испытывают в глубине сердца и остальные. Что его охватила общая с ними печаль.

Тут все почувствовали, что незаметно, исподволь их загнали в тупик. Будто конь, который ткнулся мордой в глухую стену, — каждый из них понял, что теперь ему ни увильнуть, ни обойти эту стену. Никто ничего не мог сказать в ответ. Возразить было нечем.

Только у одного Божея на лице выразилось глубинное сомнение. Возможно, он хотел сказать, что шариат справедлив и, следовательно, по нему не дозволено судить кому как вздумается. Но Божей промолчал, ибо понимал, что если кто-либо возразит в чем-нибудь Кунанбаю, того он зароет еще глубже…

И снова словоохотливый Каратай прервал всеобщее молчание.

— Какое может быть наказание по суду шариата за преступление Кодара? — спросил он у Кунанбая.

Ага-султан только теперь обратил внимание на Жорга-Жумабая, сидевшего намного ниже него, и кивнув в его сторону, молвил:

— Я посылал Жумабая в город к самому хазрету, чтобы узнать приговор. Благоверный хазрет Ахмет Риза определил: смерть через повешение. Нечестивца удавить на виселице.

— На виселице?! — вскрикнул Каратай.

Божей широко раскрыл глаза, с нескрываемым возмущением — и даже с отвращением — уставился на Кунанбая. Но тот не дрогнул, серое каменное лицо его выражало непостижимую жестокость. Божей, после ага-султана в округе второй по значимости человек, гневно воскликнул:

— Эй, неужели это окончательный приговор? Будь он даже грязнее собаки, но ведь это наш человек! Он нам родня!

На эти слова ага-султан ответил столь же гневно:

— Что? Если кто-нибудь считает его родней, печенью своей драгоценной, пусть у того лопнет эта печень! Кто посмеет спорить с шариатом? Будь Кодар дорог мне как благословенная вечерняя молитва — все равно отверг бы его и отдал под приговор шариата. Он заслужил это наказание. И я не отступлюсь!

Почувствовав всю безмерную ярость Кунанбая, Божей содрогнулся; не смея больше ничего высказать, коротко бросил:

— Если так ты уверен, что ж, воля твоя.

Байсал продолжал молчать. Не стал поддерживать Кунанбая, не возразил и Божею. Суюндик и на этот раз последовал примеру тех, кто предпочитал не перечить ага-султану и кто готов был всю ответственность за его решения переложить на его же плечи.

— Весь народ под тобой, и преступники все в твоих руках. К кому, как не к тебе, приходить гонимым и обращаться беженцам за помощью. Только что бы там ни было, суди праведно, все хорошенько расследовав. В остальном решай своей волей.

Так высказался Суюндик, внимательно глядя не на Кунанбая, а на Божея. Если тот ведет себя столь сдержанно, значит, он что-то знает? И Суюндик решил отойти в сторону.

Остальные один за другим высказались так же: «Надо сначала как следует расследовать, потом судить». Говорилось это как бы между прочим, без особенного чувства ответственности за слова. И те, что всегда лукавили перед Кунанбаем и молчали, и те, которые пытались ему возражать, хорошо понимали друг друга.

В представлении Божея, дело Кодара имело для Кунанбая какое-то особенное значение. Божей чувствовал, что в связи с судом над Кодаром среди многосторонних интересов властителя появился еще один. Какой — этого Божей не знал. Во всяком случае он решил, что вся ответственность за последствия дела Кодара должна пасть на Кунанбая. Ведь никто из аткаминеров не согласился с ним, даже в угоду ему.

Кунанбай все это хорошо понял и прочувствовал. Но если все эти люди, не придя к согласию, стали бы даже грызться между собой, для него это мало что значило. Пусть сторона «Божей — Суюндик» имеет свой взгляд на дело, у него есть свой. И все будет по нему. Он даже не стал выяснять их мнений. И они отмолчались — это и устраивало Кунанбая. Ведь окончательного «да, я это сделаю именно так» он не высказал. А они и не спрашивали.

Находившиеся здесь пять-шесть человек были аткаминерами разных родов и пришли к ага-султану, властителю рода Тобыкты, чтобы разрешить спорные дела многих сотен своих соплеменников. У каждого аткаминера за пазухой было припрятано и множество личных жалоб и заявлений, решение которых зависело от ага-султана.

Получив от русских властей свое назначение, Кунанбай сразу вырвался из рядов прочих владетелей и управителей, поднялся над всеми. Теперь у него в огромном краю вся власть в руках. Обзавелся друзьями среди русских чиновников в городе. Кунанбай богат, мог творить что ему угодно, руки у него развязаны. Никто не может сравниться с ним в делах, у него железная хватка. И к тому же он образован, красноречив, обладает сильным трезвым умом. Все это позволяет ему иметь большое влияние на людей, и он самый первый среди своих на всем пространстве огромного уезда.

Но если опора на свой сильный и богатый род Тобыкты давала Кунанбаю преимущество, это же обстоятельство привносило слабину в его властное положение. «Птица взлетает на крыльях, садится на хвост». Этими крыльями и хвостом для него являются главы других, кроме Иргизбая, родов — старшины Байсал и Божей, оба примерно ровесники ему. За последние годы они что-то не очень откровенны с ним. Каждый себе на уме, и, кажется, они потихоньку подсиживают его. Кунанбай это знает, однако дела управления ведет так, чтобы в нужное время они поддерживали его решения или хотя бы не мешали, вот как на сегодняшнем собрании.

В конечном счете, важно то, чтобы на глазах у народа как бы творилось их совместное правление, и тогда, если погорит Кунанбай, Божею и Байсалу отвечать вместе с ним. О чем вслух не говорилось, но он знал об этом, знали и они. Кунанбай среди них был настолько сильным властителем, что ему безразличны все их тайные козни и помыслы. И все же, хоть он и возглавлял Иргизбай, самый богатый род в Тобыкты, большое влияние на дела округа имели и властители других родов, представленные пятью-шестью присутствующими здесь баями и аткаминерами. Весомость каждого из них определялась силой и богатством рода.

Почтенный Божей, сидящий по правую руку Кунанбая, — вожак многочисленного рода Жигитек, в прошлом из жигитеков происходил сам могущественный властитель Кенгирбай, правивший железной рукою. Это после него жигитеки совсем распустились, стали использовать военную силу ради грабежей и разбоя, создали ватаги лихих скотокрадов-барымтачей. Теперь жигитеки в миру — непокорные крикуны и забияки, драчуны и задиры, большого богатства, однако, не нажившие…

Вот Байсал, рыжебородый и синеглазый, — из весьма почитаемого рода Котибак. Род этот носит прозвище «Табун длинногривого айгыра» — из-за своей плодовитости и многочисленности соплеменников. Котибаки разводят скот, но не стесняются и угонять его у соседей, захватывают из года в год большие куски чужих пастбищ и, зная, что их много и они сильны, не боятся пускаться в самые рискованные темные дела.

А вот Суюндик — из рода Бокенши, самого малочисленного среди остальных. И скота у Бокенши не так много. Самым близким приходится для них род Борсак, который почти слился с Бокенши. Из борсаков был тот самый Кодар, которого сегодня судили на собрании старейшин.

Сам же Кунанбай — из тобыктинцев рода Иргизбай, который меньше по численности, чем Котибак и Жигитек, но по количеству скота, степного богатства несравнимо превосходит все другие роды, и потому иргизбаи свою власть распространяют над всеми племенами Тобыкты.

По родству Байсал ближе к Кунанбаю, чем Божей и Суюндик, поэтому в тех случаях, когда вынуждены были пускать в ход шокпары и соилы, призывался на подмогу прежде всего Байсал с его дружинами из воинственных котибаков. И Кунанбай, помня об этом, старался не потерять своего влияния на Байсала.

Каратай же ко всем этим сильным фигурам был не особенно близок, он весьма отдаленная родня им по косвенным линиям и правит делами мелкого рода Кокше. Род хотя и небольшой, но искони находится в добрых отношениях с широким кругом племен степного народа и уважаем в этом кругу.

Общинная деятельность и расторопность именно этих присутствующих на совете аткаминеров служили примером для множества других правителей родов и племен, а также всех белобородых и чернобородых — аксакалов и карасакалов — бесчисленных аулов.

Сложнее других отношения с кареглазым красивым Майбасаром, младшим братом Кунанбая, которого он всегда сажает на торе рядом с собой. С ним непросто. Ага-султан выдвинул его в волостные старшины — и сразу же Майбасар стал отдалять от себя всех друзей, близких, подручных Кунанбая. Будучи внешне молчаливым и смиренным перед старшим братом, Майбасар в душе настроен по отношению к нему весьма строптиво и задиристо. Он легко идет со всяким на ссору, вероломен, жесток. Из всего рода Иргизбай аткаминер Майбасар один дерзко примерялся к власти, которой достиг Кунанбай.

Майбасар же явился причиной глухого недовольства между Кунанбаем и Божеем, причиной его разлада со многими аткаминерами.

Месяца за два до этого люди, исстрадавшись от произвола буйного Майбасара, подослали к ага-султану Божея, чтобы он передал устный приговор-прошение: «Убери Майбасара с должности». Но Кунанбай, хорошо зная, чем вызвано такое прошение и что в нем все вполне справедливо, никак не отозвался на него. Беспредельный самодур, открыто творящий произвол, грубый и бессовестный правитель — такой старшина Тобыкты и был нужен Кунанбаю, чтобы на него сваливать все зло, творимое властью, — ведь Майбасар был весь на виду со своими неправедными делами. У Кунанбая был свой расчет: если Майбасар станет, словно взбесившийся айгыр, притеснять, гнать вверенный ему табун, то этот же табун будет грызть, рвать, тащить на суд более высокой власти самого же бешеного айгыра…

Итак, решение относительно дела Кодара ага-султан оставил без окончательного определения. Сделал это преднамеренно. Ибо то, что он услышал от старшин, не отвечало его ожиданиям. И как всегда, не получившее общего решения дело, но угодное его произволу, он свел к двусмысленному умолчанию.

К концу схода старшин Кунанбай увел внимание собравшихся резко в сторону, начав разговор о том, какие виды корма надо ожидать в этом году и, в связи с качеством всхожести трав, какие назначить сроки кочевки. Если сидящие здесь, на общем совете, будут согласны, есть предложение кочевать до пастбищ Баканаса, Байкошкара, расположенных за перевалами Чингиза. И хотя земли эти принадлежат роду Керей, но надо его потеснить и поставить свои юрты, как и в прошлые годы, по берегам двух рек, протекающих там. Уже в продолжение немалого времени, потихоньку захватывая и удерживая эти места, всевластные Тобыкты намеревались совсем отнять их у кереев, которым такие просторы вроде бы ни к чему, ибо у них совсем мало скота.

Перейдя к этим обсуждениям, старшины родов заметно оживились и, до сих пор сидевшие молча, с насупленным видом, вдруг все дружно заговорили.

Тут юный джигит Жиренше, незаметно подав знак Абаю, вышел из юрты. Абай находился в смутном раздумье, хотя вместе со всеми тоже пришел к выводу, что надо прежде доказать преступление, потом определять наказание. Чрезвычайно болезненно, с внутренним отвращением и неприязнью встретил он отцовские слова «повешение… виселица…». С тайным страхом, недоверием глядя на отца, мальчик подумал: а ведь он этого хочет, и он это может… Было похоже, что только он один догадывается об этом, остальные, видимо, не очень-то верят… Однако, поразмыслив еще, Абай пришел к выводу, что среди казахов в степи никогда не было слышно ни про виселицы, ни про казни через повешение. Про виселицы ему стало известно из арабских книг, и казнили так во времена халифа Гарун-аль-Рашида в древнем Багдаде. Повесить… виселица… Нет, такое невозможно, и сказано это было просто так, для острастки.

Абай вместе с тем был весьма удивлен, когда отец сказал про Жумабая, что посылал его за приговором к хазрету. Сколько дней пробыли вместе в городе, а также и при возвращении, на пути домой, — и ни разу не проговорился, не намекнул даже, что доставляет такие страшные вести. «Смерть через повешение»… Что за человек этот Жумабай? Скакал рядом на коне, заигрывал, как с ребенком, и шутил, отшучивался, словно с ровесником своим.

Душа взрослых — потемки, думал Абай. Почему их так сложно понять? Наверное, потому, что сам я не взрослый. Когда повзрослею — пойму… И ему не терпелось скорее возмужать, постигнуть загадочную взрослую жизнь.

Но перебирая в памяти свое недавнее прошлое в городе, Абай кое-что вспомнил в связи с Жумабаем… Он с самого начала повел себя непонятно. В первый же день потащил за собой на поводу упитанную серую кобылу, которую пригнал со степи: «Так велел Кунанбай… посылает в дар хазрету», — кратко объяснил он Абаю и больше ничего не сказал. Попросил только проводить, показать, где находится дом муллы. Имам Ахмет Риза был наставником Абая, и он у него бывал часто.

Когда они шли по пыльной улице и вели за собой серую кругленькую кобылицу, еще не объезженную, не очень-то покладистую и смирную, Абай вдруг вспомнил, что на этой улице живет некий мальчишка по имени Сагит… И сейчас, сидя в гостевой юрте и глядя на Жумабая, бывший школяр невольно улыбнулся.

Этот малолетний Сагит, драчун, озорник и забияка, увидел из окна, что мимо проходит незнакомый человек с лошадью на поводу, и решил поразвлечься. Для начала он выскочил со двора из ворот и стал с криками бросать камни вслед коню. Серая кобыла стала артачиться, приседать, засекаться на ходу. Сагиту понравилось, что кобыла такая норовистая, и ему захотелось развлекаться дальше. Он вернулся обратно во двор, нашел колючий прут, выскочил на улицу и понесся догонять серую кобылу. Догнав ее, ткнул прутком ей в пах, как раз под самый хвост. И тогда она, дернувшись испуганно, понеслась вперед, обгоняя своего хозяина. Жумабай вмиг оказался позади кобылы, не выпуская поводьев, он пытался ее остановить. Однако тщетно — из рода степных скакунов, по возрасту стригунок, молодая горячая лошадь легко потащила Жумабая за собой. Напрасно он, обмотавшись поводом вокруг пояса, откидывался всем телом назад и упирался ногами в дорогу — ноги ехали по пыли, которая душным столбом поднималась вокруг него. Пришлось Жумабаю побежать по-гусиному, широко расставленными ногами шлепая по земле, на бегу у него слетели с головы и тымак, и тюбетейка, сверкнула под солнцем потная лысина. И тут Абай, не выдержав, рассмеялся, он хохотал до слез, стоя рядом с озорником Сагитом. И только тогда, когда Жумабай справился с лошадью и остановил ее, Абай догадался прогнать прочь Сагита, чтобы тот не мучил больше Жумабая и его трехлетку.

Когда хазрет увидел, что во двор ввели лошадь и привязали на его тесном конном дворе, то сразу догадался, что это подношение ему, и ни о чем не стал расспрашивать. Только войдя в дом, Жумабай передал хазрету салем от Кунанбая и добавил:

— Также просил вашего благословения вот этому сыну его, вашему воспитаннику, который стоит перед вами…

Хазрет тут же, не сходя с места, развел руки и забормотал слова благословения: «Да пошлет Аллах Всемилостивый и Милосердный от щедрот своих, да наградит его милостью своей и благами своими…»

Жумабай затруднился вести с муллой какой-нибудь умный разговор и не стал ждать, когда хазрет на своем ученом языке приступит к этому, и сразу перешел к делу. Он заявил, что у него очень важное сообщение от Кунанбая и надо прояснить в связи с этим одну вещь… Но поручение это особенное, и Кунанбай просил обо всем этом поговорить с хазретом строго наедине… При этом Жумабай выразительно посмотрел на Абая. Мулла понял его и обратился к ученику:

— Ибрагим, сын мой, возвращайся сейчас в медресе. Занятия твои завершились, перед отъездом в отцовский аул зайдешь ко мне, дам тебе напутственное благословение.

Мальчик оставил их одних.

Теперь, когда он иными глазами увидел и отца, и Жумабая, Абай прояснил для себя, что Жумабай в тот раз сумел-таки донести до хазрета все пожелания отца и заполучил от него нужный приговор.

Ничто больше не удерживало Абая в гостевой юрте. Никто с ним не заговорил, никому он здесь, кажется, не нужен. Стараясь быть незаметным, Абай потихоньку пробрался к выходу и вышел из юрты. На улице Жиренше рядом с юртой, в темноте нагнувшись к ногам лошади, надевал путы, чтобы отпустить ее попастись. Увидев в освещенных дверях выходившего Абая, узнал его и негромко позвал:

— Подойди сюда!

Еще на подходе к нему взволнованный Абай спросил:

— Оу, Жиренше, скажи мне, кто этот Кодар и что он натворил?

— Кодар… Самый бедный очаг из рода Борсак… Одинокий бобыль, живет на отшибе…

— А где это?

— У самого подножия Чингиза, на склоне горы, что у перевала к урочищу Бокенши.

— И что говорят про него?

— Поговаривают, после смерти единственного сына спутался со своей снохой. Об этом и толковали сегодня аксакалы.

— Спутался? Как это?

— Сошелся, значит. Непонятно? Ну, залез на нее.

— Что ты такое несешь! Зачем это?

— Ну, несмышленыш! Не знаешь даже, зачем залезают? Да ты видел когда-нибудь, как это делают верблюд и верблюдица? — и Жиренше пояснил свои слова непристойными движениями.

Просидев много времени со взрослыми в тесной юрте, изрядно проскучав, юный джигит Жиренше наконец-то вырвался на свободу и пребывал в веселом настроении. Ему хотелось развеселить и друга Абая. Но Абаю было не до веселья. Смутная тревога глодала его, нехорошее волнение в душе никак не проходило.

— Ты мне правду скажи… Все это было, не было?

— А кто знает? Никто не может знать правду. Однако в народе сплетни разносятся. Только прав был Суюндик: надо подробно все разузнать, доказать правду, потом судить, — закончил Жиренше, ближе подходя к Абаю и глядя на него вполне серьезными глазами.

— Выходит, что тут может быть и клевета?

— И такое может быть. Многие, кстати, так и говорят. Но недавно Кунанбай побывал в одном доме рода Сыбан, там прямо в глаза сказали ему, сам Солтыбай-торе сказал… А все это началось с того, что Кунанбай попенял Солтыбаю: ты, мол, все табачок употребляешь, от насыбая никак не отстанешь, грех, мол, это. На что торе ехидно ответил: я-то смогу бросить насыбай, а вот ты остуди, наконец, своего волосатого дьявола, что у подножия Чингиза живет! Так и бросил Кунанбаю в самое лицо. Словно плюнул. У того от злости в голове помутилось. Ну, сегодня ты видел сам своими глазами…

Абаю представился вид разгневанного отца, когда он произносил эти слова: «повешение», «виселица». Понурившись, мальчик постоял в темноте вечера, затем тяжело, не по-детски вздохнул и направился к материнской юрте. Его болезненный вздох скорее был похож на стон, и Жиренше, встревожившись, желая его успокоить и отвлечь, окликнул Абая, хотел еще немного с ним поговорить. Но Абай уходил, не отвечая.

3

Кодар потягивал редкими глотками просяной отвар, подогретый снохой.

— Камка, айналайын, сегодня, кажется, пятница? — спросил он у нее.

— Пятница, отец. Пора идти на мазар, почитаем у могилы Коран, — ответила Камка и вздохнула. — Велик Аллах и милостив! Сегодня приснился ваш сын, но как-то странно приснился.

— О, Всевышний! — только и сказал Кодар и тоже тяжко вздохнул; старик богатырского роста, могучего телосложения этим вздохом, казалось, выразил всю накопившуюся в душе горечь.

«Всевышний… на земле нам горе и печаль, и разве сон — в утешение? Ночью мне тоже приснился сон».

Снился его единственный сын Кутжан. Спокойный, ясный, как в жизни… Камка во сне ищет какое-то утешение, но что можно найти во сне? Пусть хоть расскажет. А вдруг есть это утешение и надежда… Надо послушать ее.

— Все было как наяву, отец. Он подъехал, соскочил с коня и быстро вошел в дом. Лицо было светлое, веселое. Прямо с порога сказал: «Вот вы тут с отцом все плачете, причитаете по мне. Думаете, что я умер? А я ведь не умер, вот, стою перед тобой. Что ты все плачешь, Камка? А ну, перестань, улыбнись сейчас же!» И тут меня пронзило до самого сердца, отец.

У Кодара и Камки уже давно из глаз катились слезы.

Скорбную тишину дома нарушило какое-то странное жужжание. Камка болезненно насторожилась: этот звук уже не раз тревожил ее слух по утрам. Вначале она подумала, что так отзываются в ушах потусторонние голоса. Обернувшись бледным, с прожилками вен на висках, бескровным лицом в сторону свекра, она вслушивалась, с отчаянным видом глядя на него.

Кодар понял причину страха снохи, ласково улыбнулся. Словно ребенку.

— Родненькая, да это же ветер! Ветер со стороны Чингиза.

— А что это гудит, ата?

— Крыша загона прохудилась. Видно, в прорехах заголились концы камышинок. Ветер продувает их и гудит, жужжит, будь оно неладно.

Вскоре оба несчастных вышли из дома, направились по дороге. Этот маленький облупившийся домишко зимника словно прятался за большим старым загоном для скота, обложенным дерном. Вокруг зимника на все четыре стороны не видно никакого другого человеческого жилья или хозяйственной постройки. Не имея вьючного скота для кочевки, Кодар не хотел просить его у других и потому круглый год жил на зимнике, никуда не трогаясь.

Прежде, когда был жив сын, было не так, сын хотел кочевать. «Что мы, безродные жатаки, что ли?» — говорил он. И доставал где-то гужевые средства и кочевал вместе с другими. Люди на горные джайлау — и он вслед за ними, люди двинулись в степь — и он туда же. Не то, что его одолевали заботы, чем накормить многочисленную скотину — скота как раз у них было немного, а просто по молодости лет Кутжан тянулся к людям. Кодар не противился кочевкам, смиренно рассчитывая: «Станем брать у людей коров для дойки, глядишь, и мы с молоком будем».

А теперь, если сородичи сами не догадаются предложить ему вьючный или гужевой скот для кочевки, он не станет просить. Кодару и Камке никуда и не хотелось перекочевывать, оставлять надолго без присмотра могилу Кутжана только ради того, чтобы беспечно пожить на зеленом джайлау. Убитые горем, днем и ночью лия слезы по ушедшему от них дорогому арысу, мужу доблестному Кутжану, несчастные не в силах были уйти от его мазара.

К тому же стадо у них было настолько мало, что на наследственных угодьях по склонам Чингиза весь скот мог спокойно прокормиться и летом, и зимой. Всего-то паслось на обширных пустошах окрест этого одинокого очага голов двадцать-тридцать коз-овец, козлят-ягнят да одна стельная корова и две яловые телки. Для того чтобы пасти такое стадо, достаточно было единственной верховой лошади, гнедого жеребчика, на котором ездил Кутжан. После его кончины Кодар в ту же зиму взял в дом примаком одинокого бобыля, старика Жампеиса, который скитался по аулам и батрачил на других. У Жампеиса не было ни семьи, ни крова, ни близких родных, ни детей — бедняга не знал всю жизнь, что такое сытость и достаток. «Сложим две половинки — одно целое получится. Чего нам горе горевать поодиночке? Обопремся плечом к плечу, опорой станем друг для друга», — предложил Кодар старику Жампеису, когда тот пришел к нему в день похорон Кутжана… И сегодня Жампеис верхом на гнедом коньке пасет вместо покойного сына Кодара его маленькое стадо.

Теперь им не надо самим заботиться о стаде. Да и по домашности нет у них неотложных дел. И поэтому громадный старик, согбенный под грузом тяжких лет, идет по дороге шаркающей походкой рядом с маленькой юной женщиной, сломленной горем. Они направляются к одинокому мазару. А вокруг них ясный майский день льет с небес радостный свет, небольшие облачка вспыхивают в лучах солнца райской белизной. А внизу на земле степь сплошь зеленеет в свежем весеннем травостое, по склонам отлогих холмов пробегают нежные волны ковыля, там и тут горят яркими огоньками алые тюльпаны, желтеют пятна шафрана, вспыхивают желтые поля лютиков. Словно несметная стая ярких бабочек вспорхнула над землей.

Ветер, слетающий со склонов Чингиза, несет с собой горную прохладу, и внизу, смешиваясь с прогретым на солнце душным воздухом, растекается по степи ароматными, ласкающими струями…

Но вся эта земная райская радость и очарование — для кого? Конечно, есть кому на земле вкусить эту радость… Но для этих двух скорбных, согбенных людей все кончено — для них радостей рая на земле нет. Перед ними на невысоком зеленом холмике высится свежая земляная могила, обозначенная с той стороны, где Мекка, серой каменной глыбой. Всей душой, глазами, всеми помыслами своими, скорбящие в майский яркий день, они там — на вершине холмика, где их ожидает могила.

А вокруг мир зеленый, радостный так напоминает им обоим любимого Кутжана, такого же веселого, жизнерадостного, беззаботного и здорового, как майский день. Таким он был год назад. И при воспоминании о нем сердца у обоих наполняются тоской, тяжестью и печалью.

Кодар разменял седьмой десяток, это крепко поседевший старик, могучий, громадный, настоящий великан, — но вся невероятная телесная сила его словно ушла в землю, убитая горем. В молодости это был славный батыр, искусно владевший тяжелым копьем — найзагер. За всю жизнь до этих дней печали никто никогда не мог сказать о нем что-нибудь предосудительное. Кто среди властителей сильнее, чей род многочисленнее и богаче, старшина справедлив или самодур — всем этим он никогда не интересовался. Жил своей семьей, в ладу с родной степью, довольствовался малым, пил свой айран. Не любил особенно выходить на люди, слушать разные степные сплетни, не вмешивался в мудреные разговоры. И потому не только среди чужих и дальних, но и среди единоплеменников и сородичей мало кто мог похвастаться, что хорошо знает Кодара. И сам он привечал только некоторых, немногих, родичей из Бокенши да из Борсак, в своем племени он был теперь уже из числа последних в роду.

Всего за полгода старого батыра свела на нет смерть единственного сына Кутжана. Человеку жить стало незачем — на что еще надеяться, к чему устремиться в этом опостылевшем мире? Опереться больше не на кого, выхода никакого нет — там, где правит смерть. Даже думать обо всем этом не было смысла.

Единственной душой, которая разделяла с ним неизмеримое безутешное горе, была невестка, сама тоже угасающая и от безысходной скорби постепенно теряющая разум. Ей стало все равно, что ожидает ее во тьме будущего. Обокраденная судьбою в любви, в женском счастье, она уже ничего другого не хотела. Тихое, незаметное для других людей ее великое, нежное, сладостное супружеское счастье после смерти Кутжана отвергало всякие новые возможности; только лишь предположив, что на его месте может оказаться кто-нибудь другой, она приходила в ужас, и тогда ей казалось, что Кутжан умер еще раз. Несчастная от рождения, она была круглой сиротой. Кутжан увел ее из далекого края и привез домой в том году, когда он ездил к роду Сыбан в поисках родственников по материнской линии — нагаши. У Камки никакой родни на свете не было, и теперь никто ее не ожидал, некому было ее забрать обратно. Кроме этого дома, кроме мужа и его старого отца, заботам о которых она отдала всю себя, Камка не имела ничего родного в этом мире. Увидев искреннюю любовь и верность сироты, которая наконец-то нашла свой кров и свою семью, старый Кодар проникся к ней отцовской нежностью. Он полюбил ее не меньше своего сына Кутжана. Стал родным отцом для них обоих. Уверенный в истинности своих чувств Кодар полагал, что эту свою отцовскую любовь к несчастной Камке он пронесет до самой смерти.

Прошло должное время, и однажды Жампеис, приемный жилец в их доме, вернулся с горных пастбищ. Встретившись там с другими пастухами, услышал от них что-то такое недостойное, что никак не мог, по своему простодушию, вразумительно и понятно пересказать Кодару. Но и одно только то, что Жампеис успел передать, вызвало в старом батыре такое возмущение, что он велел тому немедленно замолчать и ни слова не произносить более.

А слухи, доставленные с гор Жампеисом от людей, которым скучно и тоскливо живется на свете, были таковы. Отчего, мол, Кодар не покидает своего зимника, словно лис забился в нору? И другое: что делать в этом доме невестке Кодара после смерти мужа? Думает ли она устраивать свою жизнь?

Услышав это, старый Кодар почувствовал на душе холодок омерзения. Привкус ядовитой желчи был в этих сплетнях. Обычно такие разговоры заводят с целью перейти к открытому обсуждению насчет а м е н г е р а, нового мужа для вдовы, которого выбирает родня из близких членов семьи умершего. Не надо тратиться на калым, новый муж получает еще одну работницу в дом и становится наследником всего хозяйства родича-покойника. Таким образом, имущество не уходит за родовые пределы. И теперь будут подыскивать кого-нибудь, кто после смерти Кодара унаследует его скот и землю под пастбища.

Он догадывался, что сплетни распускают его же лицемерные родственники. Не могло обойтись без вмешательства не менее лицемерных старшин ближайших родов.

Кодар стал вовсе избегать людей, неохотно принимал их у себя. Хотя бы на год оставили ее в покое, думал он, хоть до годовых поминок сына не рвали бы его жену из родного дома. Но клевета черная, зловещая накрыла этот несчастный дом.

Увидев рассерженное лицо Кодара, старик Жампеис не осмелился рассказывать дальше. Но если бы даже и захотел, замкнутый, неповоротливый тяжелодум Жампеис не нашел бы нужных слов, чтобы передать те разговоры, которые идут про него. И успокаивая себя тем, что он все равно не сумел бы пересказать услышанное, старый бобыль не стал утруждать себя, он решил, что все суды-пересуды прекратятся сами по себе.

Но однажды в степи пастух встречной отары чуть не убил его, высказав чудовищное, гнусное предположение:

— Говорят, что Кодар спит со своей снохой. Что ты можешь сказать об этом?

Придя в неописуемый ужас, простодушный и кроткий старик впал в неистовство и закричал:

— Замолчи, неверный! Будь я проклят, если что-нибудь знаю об этом! А ты прекрати… прекрати, говорю, молоть языком что попало!

Однако пастух, встретившийся в степи, не был пустомелей, любителем разносить скверные новости. Увидев, как испугался и рассердился Жампеис, человек подумал: «Если бы этот бедняга знал что-нибудь, то не мог бы вести себя так. Скорее всего, он ничего не знает или не догадывается». Впоследствии этот пастух, по имени Айтимбет, порасспросил окрестных пастухов, таких же малоимущих скотом, как Кодар, как он сам, и пришел к выводу, что старик чист от наветов.

Однако, несмотря на эти утверждения бедных, мелких степняков, имелось некое недремлющее око, надзирающее зловещую клевету, был некто скрытый, упорно распространяющий ее вопреки народному мнению. С того дня как Айтимбет спрашивал у Жампеиса про старого Кодара и его сноху, подобные слухи, словно грязные волны, вновь и вновь возвращались к маленькому бедняцкому зимнику.

На днях несчастному отцу нанесли в самое сердце еще один кровавый удар. Родственник Кодара аткаминер Суюндик подослал к нему некоего человека по имени Бектен, безбородого, похожего на скопца, очень болтливого и неразборчивого в том, что можно и чего нельзя говорить в лицо человеку. Он вызвал Кодара во двор и, оставшись с ним наедине, зачастил велеречиво:

— Говорят ведь, что на чужой рот не найдешь затычки, но вот послушай, что разнесли повсюду… Добрые люди, сочувствующие тебе, и сам уважаемый Суюндик — никто не мог приостановить эти слухи… А теперь, вот, так прямо и говорят… И Суюндик не может им заткнуть рты.

Тут безбородый Бектен, несколько раз упомянувший имя Суюндика, уставился на Кодара.

— Послушай, что он может сделать… ведь повсюду болтают… Скверное говорят про тебя с твоей снохой. По-черному ругают вас…

— Э-э, жаным, дорогой мой, чего ты несешь? А ну, сам сейчас же перестань болтать! — и, великан перед плюгавым Бектеном, Кодар готов был, казалось, затоптать его…

Но тот не испугался и продолжал:

— Этим разговорам поверил сам Кунанбай, он готовит тебе страшную расправу. Но Суюндик ведь не может позволить себе отдать родственника на растерзание. Он послал меня и велел передать: пока суд да дело, тебе стоит, пожалуй, переехать куда-нибудь подальше, затаиться и переждать…

Весь дрожа от ярости и гнева, Кодар надвинулся на безбородого Бектена:

— Уа! Пошел вон! С глаз долой! Ты думаешь, что Кодар, которого Бог покарал, испугается кары Кунанбая? Прочь со двора! — и выгнал Бектена.

Но вспоминая его слова, Кодар вновь вскипал злобой и возмущением. Однако он и не подумал ничего сообщать Камке, по-отцовски оберегая ее чувства. Ему дороги ее детская привязанность и дочерняя верность. Черные дни скорби и печали сблизили их души теснее, чем сближает отца и дочь родная кровь. И хотя они могли теперь без утайки высказать друг другу все, что на сердце лежало, Кодар на этот раз пощадил ее чистые дочерние чувства и не рассказал ей обо всех этих ужасах…

И вот теперь они вдвоем подошли к одинокому мазару, медленным шагом приблизились к земляной могиле. Кодар не знал поминальной службы по Корану, Камка тоже не умела читать, и потому оба про себя творили молитву, каждый свою, мысленно представляя светлый образ Кутжана. Они слали ему свои благословения, делились с ним своей тоскою, тихо, печально и нежно пеняли ему за то, что он оставил их одних на этом свете безо всякой надежды на встречу… Камка это и называла — «почитать из Корана»… Читают они таким образом молитву и поливают могилу горючими слезами, отбивают перед нею, стоя на коленях, бесчисленные поклоны. А после долго сидят плечо к плечу, не отрывая глаз от холмика. Им знаком на могиле каждый камешек, каждая травинка. Они сметают с нее нанесенный ветром степной прах, подправляют обвалившиеся места.

На этот раз они засиделись на мазаре особенно долго.

Вдруг сзади послышался быстро приближающийся дробный топот множества копыт. Кодар и Камка даже не обернулись. Подъехав вплотную, верховые остановились, собираясь спрыгивать с лошадей. Их было пятеро, каждый был крепкий молодой джигит. Камысбай, атшабар волостного старшины Майбасара, возглавлял. Двое других — из рода Бокенши, остальные двое — из Борсак. Первым слезая с коня, Камысбай насмешливо буркнул:

— Смотри, какой хитрец…

Он никак не предполагал, что застанет Кодара и Камку на мазаре, при молитве у могилы. У каждого, кто увидел картину столь безысходной скорби, дрогнуло бы и похолодело сердце, но не у Камысбая. Забияка, смутьян, скандальный малый, это был самый подходящий подручный для Майбасара.

Остальные всадники, не решаясь сходить с лошадей, молча смотрели на двух молящихся у могилы. Казалось, что джигиты были смущены.

Камысбай жестокостью не уступал хозяину, про этого майбасаровского шабармана говорили: скажут ему срезать волосы, он отрежет голову.

— Слезайте! — грубо рявкнул он, приказывая своим спешиться.

Ему усердно подрушничал один джигит из борсаков, по имени Жетпис, младший брат известного в роду ругательного старика Жексена. Жетпис, подражая Камысбаю, с тою же насмешливой грубостью крикнул:

— Ишь, и головы не повернет! Чтоб твоя голова тоже оказалась в могиле!

Обернувшись и заметив, что эти люди что-то хотят сказать ему, Кодар спокойно, сдержанно спросил:

— Люди добрые, чего вам надобно от нас?

Камысбай, от внезапной злобы весь вскинувшись, топнул ногой и сразу же сорвался на крик:

— Чего надобно? А надобно, чтоб тебя доставить к акиму! Сам главный правитель хочет видеть вас обоих! На Карашокы уже собралась вся знать, уважаемые люди тебя ждут!

— И кто же будет эта знать? Кто правитель?

— Правитель — сам Кунанбай, знать — все наши бии и аткаминеры. Тебя и твою подлую сноху хотят призвать к ответу.

— К какому ответу? Что ты мелешь, негодник?

— Ты что, не понимаешь? Да тебя сам аким округа вызывает! Вставай, поехали!

— Чтоб с таким лицом, как у тебя, да не свидеться тебе с Богом! — воскликнула возмущенная за свекра Камка. — Отец, откуда этот дурень крикливый?

— Это вам обоим никогда не свидеться с Богом! Скоро в аду окажетесь, нечестивцы проклятые! А ты, волосатый старый шайтан, поторопись! — крикнул Камысбай и, замахиваясь камчой, стал надвигаться на Кодара. — Эй, хватайте их! Вяжите, кидайте на коней, — скомандовал он своим подручным.

Вначале четверо джигитов набросились на Кодара.

— О, Создатель немилосердный, что еще ты надумал? — воскликнул он и, тряхнув плечами, сразу отбросил двоих, один из них, схватившись за окровавленный рот, рухнул на землю. Но в следующий миг остальные дружно навалились на могучего старика, заломили ему руки за спину и связали поводьями из сыромятной кожи. Потащили и Камку, подволокли к лошади и забросили в седло перед Камысбаем. Сзади Кодара взгромоздился Жетпис. Это был тоже малый рослый и здоровенный. Все остальные разом вскочили на лошадей, поскакали к косогору, за которым проходила дорога на Карашокы.

Кодар разом сник, ехал, опустив голову. «Ни сабли острой нет у меня на них, — думал он, томясь и негодуя, — ни слов нет, которые бы их остановили. И главному правителю сказать будет нечего. Даже родственнику, этому Жетпису, сидящему сзади, мне нечего сказать».

Кодар не знал, что виновником всех его несчастий является именно этот пыхтящий за спиною родственник. Он и его старший брат Жексен — первый ругатель и кляузник на всю округу. Они в малом племени Борсак самые зажиточные. По родственным отношениям они ближе всех стоят к Кодару. Когда прошлой весною умер Кутжан, сломленные горем Кодар и Камка остались беспомощными. У них не было сил, не оказалось вьючных средств, чтобы кочевать на джайлау. Родственники не пришли к ним на помощь. И люди осудили этих родственников. Не дали, мол, даже одного верблюда на перекочевку. На все эти упреки в свою сторону Жексен отвечал, что ему не жалко вьючного скота, но просто у него нет желания помогать Кодару.

— Душа не лежит делать добро нечестивцам, — говорил он.

Этим самым он и положил начало сплетням, пищу для злых языков дал на сходке родов Борсак и Бокенши. Когда Суюндик потребовал у него объяснений своих слов, Жексен не стал больше говорить намеками.

— Кафир проклятый, этот нечестивец Кодар вступил в связь со своей снохой. Что мне прикажешь делать? Родственные отношения с ним соблюдать, помогать ему? Да если я это сделаю, ты же завтра плюнешь мне в лицо!

После этой сходки невольным распространителем сплетен стал и Суюндик. Но когда слухи уже обошли почти всех, он в чем-то засомневался и решил еще раз все прояснить с Жексеном. И тот привел новый довод.

В начале весны, когда настал день семидневных поминок по Кутжану, сломленный горем Кодар, со слезами отчаяния на глазах, взбунтовался:

— Я остался на свете один-одинешенек, как перст. Такое проклятье ниспослал на меня Всевышний. Но я хочу знать, за какой грех наказал меня Аллах смертью моего единственного сына? После такого наказания нет такого греха на свете, который страшно было бы мне совершить. Раз со мною Аллах так поступил, то и мне, выходит, можно ответить ему тем же.

Не раз размышляя над этими словами, Жексен задавался себе вопросом: чем же собирается этот кафир ответить Богу? И отвечал себе: конечно, святотатством своим, грехом со снохой Камкой. Его надо изгнать от нас.

Однако самая главная причина, из-за которой Жексен хотел бы изгнания Кодара, была от всех глубоко скрыта. Не мог же он открыто сказать Суюндику: «У Кодара немало земли. Он мой самый близкий сосед по зимнику. Человек он никому не нужный, бесполезный, зачем ему земля? Сделаю так, чтобы его отсюда изгнали, и тогда я могу легко присвоить его угодья».

И слухи распространялись, дошли до Кунанбая. После того как на сходке рода Сыбан у Солтыбая высмеяли весь род Тобыкты, Суюндик почувствовал, что нарыв зреет, нарастает все больше. И он решил сам провести дознание, для чего второй раз навестил Жексена. Также побывал и поинтересовался о наветах на Кодара у ближайших его соседей. Все они во главе с пастухом Айтимбетом уже разобрались во всем — люди скромные, бедные, которым за тяжкими трудами их было не до сплетен и праздных разговоров, они говорили о Кодаре и его снохе только хорошее, больше всего сочувствовали тяжелому горю, которое постигло их.

Но Жексен и тут влил яд сомнения:

— Этот Кодар днем прикидывается овечкой. Свои пакости, как и все, творит ночью. А по-другому разве кто может? Подумайте.

Еще не до конца уверенный в своих предположениях, Суюндик опасался, что, воспользовавшись делом Кодара, коварный Кунанбай нанесет какой-нибудь крупный ущерб родам Бокенши и Борсак. Поэтому Суюндик при разговорах о Кодаре уже начал говорить осторожнее:

— Может быть, все это одно вранье.

Того же он хотел твердо держаться на сходке у Кунанбая. Однако ему не дали это сделать.

Ко всему этому безбородый Бектен, на скопца похожий, которого Суюндик посылал к Кодару, будучи изгнан хозяином, пустился во все тяжкие, хуля старого борсака: «Он говорит, что не нуждается ни в Боге, ни в Кунанбае. Что хочу, то и ворочу, говорит, а вы все отстаньте. С тем и выгнал меня».

И Бектен подливал масла в огонь, повторяя вслед за Жексеном: «Он же кричал, что если Аллах так с ним поступает, то и он ответит Аллаху тем же. Не значит ли это, что Кодар имел в виду свою гнусную связь со снохой?»

Когда прошла сходка в ауле Кунанбая, Суюндик вернулся домой сильно озабоченным. Он не знал, разумеется, всей правды в этом деле, но свое мнение перед Кунанбаем все же не побоялся высказать. Этой мыслью он хотел успокоить свою совесть. Теперь ему вполне стало ясно, какая страшная угроза нависла над родичем Кодаром. Так чужая беда подошла и коснулась его самого…

А тем временем кучка всадников, совершив свое дело, возвращалась в Карашокы. Камысбай намеренно посадил Кодара перед собой, чтобы тот не смог перекинуться хоть словечком с Камкой, которую везли впереди. Камысбай приотстал от основной группы на полет ружейной пули и спокойно ехал сзади.

4

Гора Карашокы находится не очень далеко от зимника Кодара. Урочища здесь расположены у подножья самой высокой горы на перевале Чингиз. Красивые места — холмы огибает река, заросшая по берегам своим ровными рядами деревьев. В эту пору деревья стоят в зеленом одеянии, всё, что может цвести, уже распустилось. Темнеют на крутых склонах гор вытянутые ели, ниже кудрявятся белые березы, зеленеют колки осины, речку окаймляют ивы, густой тальник. Земля здесь плодородная, зимники добротные. Издавна эти места облюбовали и обжили род Борсак и род Бокенши.

На земли Карашокы уже давно зарились, особенно не терпелось завладеть ими иргизбаям. Здесь обитал аул Жексена из рода Борсак. Если для борсаков их родные урочища казались привычным местом обитания, то завистливым глазам иргизбаев и прочих они представлялись райскими долинами.

Сход был возле аула Жексена. Всего четыре юрты стояло здесь, разжигалось четыре очага. Кочевье располагалось у подножия крутой скалы, нависшей над рекой. Сюда привезли Кодара и Камку. Послышались крики:

— Везут! Везут! Вот он, Кодар!

Услышав их, из юрты вышли ожидавшие там мужчины во главе с Кунанбаем.

При приближении людей Камысбая, которые показались из-за холма на ходко рысивших конях, народ шарахнулся в одну сторону и собрался на окраине аула.

Там посреди пустыря, возле торчавшего из земли сухого кола, надежно привязанный к нему лежал громадный черный верблюд-атан. Меж горбами его набили тюки разной ветоши, скомканные куски старого войлока, все это обмотали толстыми веревками поверх брюха атана, опояскою в несколько раз. Выем меж горбами был поднят и выровнен, наверху торчала накрепко примотанная двузубая рогатина, развилкой вверх.

Подъезжая к аулу, Камка сомлела в испуге при виде огромного сборища людей — в зловещем молчании уставившихся на них. И всю дорогу молчавшая Камка умоляюще вопросила у Камысбая:

...