Избранные стихи
В приложении удобнееQR для скачивания приложенияRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

Читать бесплатно онлайн книгу автора  Избранные стихи

Лазарь Соколовский

Избранные стихи






12+

Оглавление

Стихи — средство познания бытия

Взяв в руки избранное, читатель предполагает, что перед ним — однотомник произведений автора, основная задача которого — дать представление обо всех сторонах его творчества, познакомив с лучшими сочинениями. С «Избранным» Лазаря Соколовского эта схема не работает. Его цель — не самопрезентация и не знакомство читателей с обновленными версиями знакомых стихотворений. Тексты разных лет, отобранные самим автором и выстроенные по хронологии, образуют единое повествование, своего рода лирический (в отличие от пушкинского) роман в стихах.

Он начинается стихотворением «Апрель», заставляющим читателя оглянуться в прошлое, умершее, но еще такое близкое:

Я думал о смерти… Играя в сраженье,

апрель подготавливал переворот,

и поле, и лес погружались в скольженье —

то оттепель душ, то сердец гололед.

Завершает же сборник «Послесловие» с откровенным признанием:

Ну, вот и все, что вышло в этот раз:

любовь сквозь сон, пришедший на минуту.

Какой роман — пусть кратенький рассказ

сложился б, интересный хоть кому-то.

Дума о смерти обернулась воспоминаниями о любви — к женщине, земле, творчеству, высшим силам… Любви, в которой есть боль и нежность, потери и обретения. А еще — философскими размышлениями о смысле человеческой жизни, о сущности инобытия и невидимых нитях, связывающих тот и этот свет. Вместе они образуют повествование, в котором легко выделяется несколько переплетающихся линий, так что, говоря про «кратенький рассказ», автор явно лукавит.

Есть в этом «романе» еще одна принципиальная особенность — диалогичность, что вообще свойственно поэзии. Причем диалогичность Соколовского отличает двойственность, в ней кроется сначала диалог автора с самим собой, а затем уже с читателем, поскольку исходный посыл возникает изнутри и, только оформившись там окончательно, выплескивается наружу. Большинство произведений построено как явный или латентный разговор, цель которого — поиски ответа на щемящий вопрос:

Как быть, когда не быть невмоготу,

а обывать противоречит смыслу?

(«Все тот же вопрос»)

Лирический герой готов обсуждать его не только с современниками или творцами прошлых эпох, от Гомера до Чайковского, от Пастернака до Иосифа Бродского. Его собеседниками становятся и старый дуб, и времена года, и герои книг, и «дышащий космос»… И каждый — очередное «зеркало для героя», в котором отражается или, скорее, отображается еще одна грань его размышлений.

Вот ветер разгоняет утешительные штампы о том свете:

Это оттуда вам грезится мир голубой —

серый он, тусклый и так же похож на чужбину…

(«Весть или ветер оттуда»)

Вот старый дуб вновь обнадеживает героя:

Мне будто подан знак через кору

и синь, что льется сквозь густую крону:

бесследно не исчезнем…

(«У дуба над Онтарио»)

А вот он сам — «постаревший Гамлет», чья судьба сложилась наперекор классическому сюжету:

Ты опять на подмостках, и катится стих

в никуда: не позиции — страны меняем.

Перекроен сюжет — ты остался в живых,

не услышан никем и никем не читаем.

(«Постаревшему Гамлету»)

Порой лирический герой отступает в тень, как тот же Гамлет в «Мышеловке», доверяя собственные мысли послушным актерам. Так, поэма «Попытка вести (Евангелие от Иакова)» написана от имени апостола Иакова, сводного брата Христа. Однако ее содержание не соответствует реальному «Протоевангелию от Иакова» — одному из христианских текстов, в котором рассказывается о жизни девы Марии и рождении Иисуса. Создавая трогательный образ совершенного человека, Иаков у Соколовского стремится сберечь земные черты младшего брата, явно противоречащие канонической евангельской традиции. Вот фрагмент перед самыми роковыми событиями, где Христос в последний раз обращается к ученикам и Иаков приходит к выводу о сущности божественного и человеческого вообще:

«Напрасно вы ждете чего-то,

ни богом не быть, ни царем


дано мне…» Упрямо сквозь веки

слеза просочилась. «Страда

моя подошла». Человеком

таким, что уже никогда


не быть… Я влачусь безутешен —

почто не впитал с молоком:

бог всякий на страхе замешан —

свободно добро и легко,


как шло от него…

У самого Лазаря Соколовского отношения с «тем светом» очень непросты. С одной стороны, он признается:

О боге думал я не торопясь

почти всю жизнь от детства до предела,

что недалек…

(«Возможно, о самом-самом»)

С другой — традиционные религии отталкивают его буквализмом требований и грубостью обрядов, двуличием адептов, а главное — необходимостью отречься от личных попыток постижения высших сил. Но отказаться от этого он не в силах. Более того, в письме ко мне при посылке рукописи он проясняет свою позицию по этому вопросу:

«Если бы меня спросили, какова основная направленность того, что я пытаюсь выразить, я бы ответил: это не столько поиски какого-то неведомого и невидимого бога-судьи, сколько поиски почвы, т.е. того нравственного начала, на котором возможно противостояние все глубже укореняющемуся в нашем времени скептическому абсурду. Я не готов принять отсутствие позитивного, созидательного начала человеческого существования, поскольку не может быть, чтоб просто пустота — куда тогда идти, покуда живы? (Цитата из того же стихотворения.)»

Один из наиболее ярких этапов этого поиска воплотился в стихотворении «Дышащий космос», где, в том числе, автор закрепляет превосходство поэзии, по крайней мере, над земной властью:

…поэзия выше, поэзия над

временем и суетою царей и пророков,

«Песнею песней» прорвавшись в божественный слог,

что откликался судьбою ли, кармою, роком,

что умещалось, как выдох, в трехбуквие б-о-г…

Стихотворение заканчивается ёмкой формулой:

Жизни потенцию, что принимаем за Бога,

дышащий космос качал, и лилась благодать.

Но где гарантия, что в реальности дела обстоят именно так? Ее нет. Между тем, поэт чувствует, что ему необходимо

связь обрести

между ясным и непостижимым…

(«С ближнего неба»)

Без этого он не в состоянии подвести итог собственной жизни. Однако нащупать ее никак не удается, хотя временами герой чувствует:

Мы топчемся слепые, как котята,

и свет наивно делим пополам


на тот и этот… Видимо, глаза

отстали от космического слуха,

и даже уходя, не хватит духа

увидеть — мир един и в нас, и за…

(«Зимние псалмы. 7. Предполетный»)

В поисках решения этой проблемы Лазарь Соколовский обращается к опыту «гигантов прошлого» — деятелям мировой культуры. И здесь главное для него — не вдаваться в детали, а обозначить параллели между минувшим и настоящим. К примеру, всю жизнь он мечтал, но так и не смог познакомиться и сойтись с Иосифом Бродским. И вот в стихотворении «Невстреча» он накладывает собственную ситуацию на историю отношений двух великих китайских поэтов VIII века, Ду Фу и Ван Вэя.

Эпоха Тан… И здесь кругом война,

дворцовые подсечки, голытьба

беспамятная, детские игрушки

поэтов нанятых, жандармская гоньба,

а если и палят салютом пушки,

то не по нам, наследница — судьба


нам тоже не потрафила сойтись,

как двум китайским бардам.


Их история учит поэта стоицизму:

Нам, значит, выплывать по одному

с тобой, Иосиф, тоже невеселым

чрез Ванчуань, Неву ли к тем же селам.

Эпоха Тан — попытка хоть глаголом,

лучиной хрупкой чуть подвинуть тьму.

Размышляя о противостоянии власти и творческой свободы, в поэме «Иды марта» поэт сводит в «заочной переписке» знаменитого правителя Рима Гая Юлия Цезаря и его современника, не менее знаменитого поэта Гая Валерия Катулла. Название стихотворения отсылает к трагическому событию — убийству Цезаря. Поводом к покушению послужила не столько его реформа календаря, в ходе которой римлянам было предписано начинать Новый год не 15 марта, в день мартовских ид, а 1 января, сколько стремление к неограниченной власти. Катулл погиб раньше Цезаря, причем, возможно, не без его помощи. По воле автора, уже после смерти они продолжают спор о сущности бытия и, естественно, о роли лидера народа. В нем Цезарь олицетворяет просвещенную власть и трезвый расчет, конечно, не без учета собственных интересов. Однако Катулл как представитель богемы и неограниченной свободы убежден:

хаос вечен. И как ни главенствуй,

мудро в стойло загнав бытие —

сколь разумно твое совершенство,

столь беспечно сознанье мое.

При этом он готов согласиться, что при разности их деятельности, общая пропасть уготована всем. Однако если Цезарь стремится как будто разумными установлениями «на прощанье хоть славу спасти», то поэт утверждает, что «поэзия вырвется дальше». Признавая значение практических мероприятий властителя, но не принимая его небескорыстного тщеславия, в заключение он пишет ему:

Нет, не по лени

нас швырнуло, подобно ветрам,

к разным выходам. Мой современник,

извини, но руки не подам.

Сам же Лазарь Соколовский, видя односторонность обеих позиций, напоминает в финале:

ход истории неумолкаем,

иды марта — лишь малая часть

той всеобщей, что не замечаем

в суете за ничтожную власть,


или так… за случайную песню

в неизбывной тоске мировой.

Может, что-то от нас поднебесье

тоже ждет, как и мы от него?

С этим трудно не согласиться, однако ответа на поставленный вопрос автор не дает, он остается риторическим, однако в поэзии достаточно и того, что он хотя бы поставлен.

Стремясь воплотить в стихе неистребимую жажду познания смысла жизни, в «Шепоте прибоя» поэт обращается к образам двух Улиссов, героев эпосов Гомера и Джойса. При этом если у первого он, хотя и далекий от привычного античного прямолинейного воина-громилы, а хитроумный и где-то даже идущий на авантюры советчик вождей похода, то у второго, умудренный опытом, значительно сложнее. Его Блум, как и гетевский Фауст, неутомимый странник, хотя более созерцателен, чем активен. Он так же двойствен и так же непредсказуем в своем движении к истине. Подчеркивая эту двойственность, автор, обращаясь к известному литературному персонажу, пытается прояснить свою позицию в вечном вопросе: что есть истина и каким путем можно к ней хотя бы приблизиться:

Ты ускользаешь, ты размыт, как тот,

что с памятью твоей, пусть римской, бродит

ирландскою столицей. Хоровод

ночных скитаний внятен по природе


и нам, без бунта мир давно б зачах,

хотя потери даже не считаем —

в руинах Троя, Греция в слезах,

но путь к искомой цели нескончаем,


соблазн неотвратим.

Этот соблазн преследует и самого автора, для которого в данном случае именно стихосложение стало одним из инструментов постижения мира. При этом ни обращение к наследию поэтов прошлого, ни античные сюжеты не оборачивается у него стилизацией. Язык автора современен, ритмика и строфика стихотворений разнообразны, а рифмы порой удивляют неожиданностью (впрочем, не брезгует он и так называемыми «бедными» рифмами). При этом Лазарь Соколовский не скрывает, что не только на творчество, но и на его мировосприятие сильное влияние оказала поэзия Иосифа Бродского. Аллюзии на его произведения рассыпаны по всему сборнику, регулярно встречается и характерный прием переноса строки на середине фразы. Однако образы Лазаря Соколовского гораздо крепче связаны с конкретной земной ситуацией. Чтобы почувствовать это, достаточно сравнить «Похороны Бобо» Бродского с «Бобо мертва» Соколовского. У первого — фантасмагорическое прощание в призрачных декорациях Петербурга, у второго — детальный образ мертвой бабочки в покинутом доме. При этом обе картины становятся носителями сложных раздумий о сущности инобытия.

Бобо мертва, но шапки не долой.

Чем объяснить, что утешаться нечем.

Мы не приколем бабочку иглой

Адмиралтейства — только изувечим.

(Бродский «Похороны Бобо»)

Бобо мертва… Наверно, подцепил

ее ноябрь еще в начале битвы…

Я не был зиму, и когда открыл

дверь — сразу крылья, острые, как бритва,


стоящие торчком одно в одном,

лишь каплю набок, словно зек на зоне,

иль гейша в залежалом кимоно,

явились, сев на пыльный подоконник


в страстной четверг…

(Соколовский «Бобо мертва»)

Оба стиха написаны пятистопным ямбом, что подчеркивает их общность, однако при явном приоритете Бродского наш автор, словно опасаясь быть непонятым читателем, не просто констатирует факт гибели бабочки, а стремится как можно точнее зафиксировать прихотливое развитие рисуемого образа.

Размышляя о шаткости человеческой жизни вообще, уже в одном из первых стихотворений «Избранного» поэт запечатлел борьбу сомнений и мучительной притягательности творческих поисков:

Не время ли вовсе огарок задуть:

и близкие смылись, и лето сгорает —

иль с прежним отчаяньем рифмы тянуть,

ни славы, ни денег, по счастью, не зная…


Но творческой браги хоть горсть зачерпнув

от юности, катящейся бестолково,

в стихию стиха, как в родную страну,

которой обязан дыханьем и словом,


впадать бескорыстно и не напоказ,

чураясь придворного званья поэта.

Российский Парнас обойдется без нас,

светящихся тихим рассеянным светом.

(«Рассеянный свет»)

Еще ярче признание в стихотворении «Август»:

…Боже, как же сильна эта тяга,

что сравнима разве с нетрезвым ветром —

хоть бы искру выплеснуть на бумагу…

Он верит, что эта искра не уничтожит, а сохранит его раздумья. Именно этой верой пропитано стихотворение «Портрет на обороте», тоже, кстати, отсылающее к творчеству Иосифа Бродского:

Дело не венчается костром,

раз приходит «Избранное» чье-то


с запоздалой лестью по краям

чьих-то предисловий, присвоений,

где, как гений, светел и упрям,

холоден и трепетен, как гений…


Вброшен невзначай автопортрет

в створки лубяные, слюдяные

книг-икон, где распят и раздет,

языком повязанный с Рассеей,


что и по сей день страна-тюрьма,

чтоб не забывали эмигранты:

все как было — горе от ума,

и уж точно — горе от таланта.

Наперекор всем жизненным перипетиям, к сожалению, приводящим в данный исторический момент к явному снижению гуманитарных потребностей в развитии человеческого сообщества, Лазарь Соколовский надеется обрести своего читателя, чтобы передать ему свою влюбленность в поэзию, которая, как всякое искусство вообще, стремится направить движение мира к гармонии, свету и справедливости.

Екатерина Зотова,
журналист, кандидат филологических наук

Апрель

Вчера, о смерти размышляя…

Н. Заболоцкий

Я думал о смерти… Играя в сраженье,

апрель подготавливал переворот,

и поле, и лес погружались в скольженье —

то оттепель душ, то сердец гололед.


Зима умерла, но застывшее тело

снегами чернело еще кое-где,

сквозь листья, что осенью смерть одолела,

трава прорывалась по пояс в воде.


Среди похорон через все атрибуты

тоски, увязающей в небытии,

в лесу оживали иные маршруты,

где с боем разведку вели муравьи.


И с той уходящею напрочь, навечно

уже неживою, чужою листвой

прощались с весенним своим бессердечьем

деревья, спешащие на водопой.


Я думал о смерти… Апрель, как глашатай,

с двойными вестями спешил в города,

зима уходила за память куда-то

все дальше, казалось, почти навсегда.


Лишь разом, как требует всякий покойник,

вдруг стихло галдевшее хором птичье —

апрель, опершись на сырой подоконник,

минутой молчанья почтил и ее.


Так наше с природой к свободе движенье

и к свету пускай на шажок или на

хотя бы полшага сродни вдохновенью,

где редко, с неделю гуляет весна.

Восточней сотого меридиана

Такая тишь над этой раной,

что вопль немой не оборвать —

восточней сотого меридиана

ни памятников, ни курганов —

бессильно вытянулась гладь.


Вот здесь 37-й погиб,

38-й, 39-й,

тут сосланный 50-й,

когда кончался «перегиб».


И никого…

Лишь редкий гость

застынет, память оживляя.

Все пусто, лишь трава седая

слезой пропитана насквозь.


Нигде цветка не уронить —

ни стен, ни нар, ни погребенья…

Какое русское терпенье —

сперва смолчать, потом забыть!


Дитя медвежьего угла

так и заснуло под охраной…

Здесь тоже родина была,

восточней сотого меридиана,


где жизнь текла, как черствый хлеб,

сквозь блокпосты сторожевые,

где странный перехлест судеб

в одной судьбе — в судьбе России.

Аллея Керн

(1825 года июля 19 дня)

Я помню чудное мгновенье…

А.С.Пушкин

Бич жандармов, бог студентов,

Желчь мужей, услада жен…

М. Цветаева

Как это было, как вошло в анналы

истории, где все из мелочей

незначащих, копаться не прстало:

давно угасло пламя тех свечей,

но тянет…


*


Аллея Керн…

А в Петербурге в зиму

едва знаком, средь светской голытьбы,

ощупав взглядом всю, пронесся мимо —

курчавый дьявол, баловень судьбы.


Прошло шесть лет…

— Ты все такой же пылкий?

— А ты при красоте такой строга?

— Тебе бы чуть серьезней…

— Чтобы в ссылке

мужьям придворным не дарить рога?


Аллея Керн…

— Не двинуться ли к дому! —

и локоть сжал, рвя слов гнилую нить.

— А что так, Саша?

— Да полно знакомых

в округе, и о чем там говорить!


А про себя…

Она: «Мне здесь опасно

остаться долго… Пусть, скажу — больна.»

Он: «Боже, боже! как она прекрасна!

Да жаль, что генеральская жена.»


Вслух:

— Тетушка как? сердится немного?

— Да больше все в хозяйственном чаду.

— Две дочери, еще бы…

— Мне в дорогу…

— Не раньше, чем…

— Ах, Саша! я ж иду…


Конец аллеи знаковой, ступени…

Что болтовня о тайнах звезд и лун:

— Мой бог! какие у тебя колени!

— Ах, встань! Какой же, право, ты шалун!


Едва взошли, как шаркает навстречу

Арина: «Что же — ужинать? вина?

— Потом, поди… Мой бог! какие плечи!

— Но, Саша, не спеши, ведь не война…


— Мой ангел, очередность не в манере.

— А в чем?

— В избытке наших чувств и сил.

— Что ж прежде?

— Прежде нам служить Венере! —

шепнул, обняв, и свечи загасил…


Аллея Керн…

Возвышенные звуки

придут, когда останется один —

здесь губы жадные, блуждающие руки…

— Мой бог!..

Как мог дожить он до седин,


когда кругом так беспросветно скучно,

и что другим полет его, размах…

«Там, в 50, и тело непослушно,

а здесь такое чудо — прямо ах!


Случится, что женюсь, заматерею

и, верно, успокоюсь как-нибудь:

долг, дети и…»

— Скажи, а ту аллею

вдруг назовут…

— Мой бог! какая грудь!


«Хотя б до 40, никак не боле,

и славы не скопить на пьедестал…»

Аллея Керн…

«Тогда и с этой ролью

смирюсь…» И шепот медленно стихал.


Одежды — прочь! Черт, сколько их! Терпенья

не достает, как в самый первый раз…

Уже потом:

— Грешим ведь…

— Про запас,

иначе что без этого творенье!


— А пишется?

— Когда я с музой дружен,

как вот сейчас, с лихвою.

— Не спугни.

Затем какой-то стол, какой-то ужин…

— Не будет нагоняя от родни?


— Нет, но пора.

— Я провожу.

— Приличней одной.

— Ах, деревенский этикет…

— Молва не врет — ты вправду фантастичен!

— И о тебе узнает мир — не свет.


Коляска у крыльца.

— Прощай!

— Прекрасно все было…

— Да. Но больше не балуй!

— Сама ведь знаешь, обещать опасно…


— Ах, ты наглец…

Последний поцелуй.


И вот ушла. Но в лунном обрамленье

еще он долго контур различал.

Уже блазнилось «Чудное мгновенье»,

где умолчал…

Ах, разве умолчал!


Вглядитесь — он опять живой и пылкий,

и блеск в глазах в ответ на милый смех,

вчитайтесь — снова встречи на развилках

и взгляд не сверху вниз, а снизу вверх.


Ах, разве умолчал! Опять свиданья,

речей нескромных тайный шепоток,

и руки… руки… (нет вам оправданья!),

и сердца бешеного спущенный поток!


И вновь взыграет страстью каждый мускул,

покуда не прошла еще пора,

где чувственность опять приняв за чувство,

пробьется плоть на кончике пера.


Аллея Керн…

один… в тоске… в неволе…

тебя за сладкий миг благодаря,

еще он будет корчиться от боли,

дойдет лишь весть о деле декабря.

К мемориалам

1

Восхищенной и восхищенной,

Сны видящей средь бела дня,

Все спящей видели меня,

Никто меня не видел сонной.

Марина Цветаева

Освистанной и освященною,

забытою и обретенною,

то белой чайкой, то вороною —

не зря слыла,

обласканной и обнесенною,

то здешней, то потустороннею,

вещуньею непокоренною

так и ушла…


Среди разброда и шатания

на родине или в изгнании

труд — высший суд!

Но гордой ей и голосистою

где с музой щедрой, мускулистою

сыскать приют…


Не с той мещанской канители ли,

где стих смещался в рукоделие

в разгул спецслужб,

предать себя — грешнее каина.

И вот скитаться неприкаянной

без прав, без дружб.


В череде оплеванных, отринутых,

на правде и на чести сдвинутым —

роптать не сметь!

Так ей с главою неповинную

с последней песнью лебединою

пойти на смерть…


К Москве ли, к древнему востоку ли

плыл взгляд нездешний с поволокою,

измученную, одинокую,

дыша едва,

увы, писательскими женами

отвергнутую, прокаженную,

никто ее не видел сонною —

жива, нова!

2


28 октября 1910 г. Лев Николаевич

Толстой бежал из родного дома…

Этой ночью, осенней, промозглой,

натыкаясь на ветки в саду,

он ушел, может быть, слишком поздно:

— Не могу, не могу на виду…


Ветер конскую гриву полощет,

в жмурки с тенью играют огни.

— Умирать надо тише и проще,

не могу, не могу, как они…


Будто в пору щемящих признаний,

все решится вот здесь, на скаку:

— Надо жить, как простые крестьяне,

больше лгать не могу! не могу!


Но как скрыться негаданно, тайно —

в ночь вся Русь распахнула окно!

И куда, где приют хоть случайный —

к Маше, к младшенькой, в Шамордино!


Вот и Оптина, тихая Жиздра…

здесь-то что средь монашек, дворняг…

где былая уверенность в жизни?

— Все одно: не могу, чтобы так!


Кони, рельсы, угар, пневмония.

Соня, дети… Рвя замкнутый круг,

из Астапово на всю Россию:

— Не могу! не могу! не могу!


Что десятков годов прогалдело…

и уже на другом берегу

из души, покидающей тело,

вопиет: не могу! не могу!

3

На Суворовском бульваре

в январе зима в разгаре,

в хохот ветра ль, в прыск сугроба ль —

на подворье мерзнет Гоголь,


уж на бронзовой шинели

комья снега запестрели…

Но задумчиво ли, строго ль —

не с мороза стынет Гоголь!


Приглядитесь, подсмотрите,

как серебряные нити

препохабно, препроворно

расползлись по гриве черной,


как на цоколе привычно

развалился Городничий,

козыряют власти гордо

те же в общем держиморды!


«Усидишь на пьедестале —

Русь опять разворовали!»

Милый, хоть плеча прикрой-ка…

Знать, куда-то сбилась тройка —


да вперед вела дорога ль?..

Стынет Гоголь, мерзнет Гоголь,

вновь кругом снега крутые —

стынет, мерзнет вся Россия.


«Глубже в зиму — дальше вижу…»

Голова ж все ниже, ниже,

от злодея до злодея,

как коростой, зеленеет…


На Суворовском бульваре

и в июнь зима в разгаре.

Вдруг детишкам на потеху

старый Гоголь жутким смехом


разразится и застынет:

по живой по бронзе иней —

от российской от державы

тяжко мерзнуть после славы…


А кругом — автомо-били…

Говорят, мол, за-лечили…

Что там Рим, что заграница:

вся Россия — психбольница,


буйный пайкой не обижен…

Голова ж все ниже, ниже,

в глубь двора все дальше, дальше —

в сон поэзии сладчайший.