Читать бесплатно онлайн книгу По жребию
Федор Тютчев
По жребию
«По жребию» — повесть Ф.Ф. Тютчева о жизни юнкеров кавалерийского училища. Автор описывает быт курсантов, их взаимоотношения с офицерами, проказы и озорство. Но что привело к самоубийству честного и порядочного юнкера Панфилова? Читателю самому предстоит разобраться в причинах этого страшного поступка.
Перу Федора Федоровича Тютчева, незаконнорожденного сына великого русского поэта, принадлежат рассказы, повести, романы, описывающие, преимущественно, жизнь и быт русских военных и пограничников. Наиболее известные из них: «Кто прав?», «Беглец», «По жребию», «На скалах и долинах Дагестана». Ф.Ф. Тютчев известен также своей журналистской деятельностью. Он активно сотрудничал с редакциями газет и журналов «Военный сборник», «Разведчик», «Новое время», «Исторический вестник».
Произведения Ф.Ф. Тютчева написаны простым, ярким языком, легко читаются. Современному читателю они будут интересны своей познавательностью, лихо закрученными сюжетами, неожиданными развязками.
(Из былых времен кавалерийского училища)
Наша слава миновала,
Юнкер стал теперь не тот:
С головой зарылся в книги,
В рот хмельного не берет,
Зубрит, словно институтка,
На коне сидит «шпаком»!!
…
А когда-то было время —
Запивали коньяком,
Редер, шабли, малагу,
Дрей-мадеру и рогом.
К подъезду невзрачной провинциальной гостиницы, носившей название «Центральной», лихо подкатила дребезжавшая пролетка.
Было уже на полночь. На улице царили мертвая тишина и мрак, с которым слабо боролись сиротливо расставленные друг от друга подслеповатые фонари.
Кое-где сквозь щели запертых ставен прорывалась узкая полоска бледного света от лампад, зажженных богомольной рукой перед фамильными купеческими и стародворянскими киотами.
Издали этот неясный, робкий свет казался как бы повисшим в воздухе, придавая улице с ее погруженными во мрак и тишину деревянными домами патриархальный вид.
В госпитале все спало, и в обоих этажах было тихо, как в могиле, только за одной из дверей крайнего номера слышались глухие голоса. Прислушавшись к ним, улан сильным толчком руки распахнул дверь и очутился в просторной комнате в три окна, обставленной так, как обставляют в провинциальных гостиницах «наилучшие номера».
Обшарпанная бархатная мебель, зеркало в полинялой позолоченной рамке, древний ковер на полу и высокие ширмы, отгораживающие целый угол, со спрятанными за ними двумя широкими неуклюжими кроватями.
Посередине комнаты у стола, придвинутого к дивану, в густых облаках табачного дыма сидела целая компания — три юнкера и две молодые, пестро одетые девицы.
Один из юнкеров был улан, остальные двое гусары. Компания, очевидно, только недавно окончила ужинать. Весь стол был заставлен тарелками, судками, пустыми бутылками и всякой посудой. Повсюду виднелись груды пепла и папиросных окурков.
Увидя вошедшего, все три юнкера радостно и в один голос крикнули:
— Панфилыч, друг, ты ли это? Откуда?
— Здравствуйте, господа, здравствуйте, — в свою очередь, весело приветствовал улан, крепко пожимая протянутые руки, — как живете-можете? А это у вас что за птички? — прищурился он на девиц, — хорошенькие, канашки; ну, здравствуйте, будем знакомы, — протянул он им свою широкую загорелую ладонь, — юнкер Панфилов, а зовут Петр Николаевич. А вас как?
При этом вопросе обе девицы почему-то фыркнули, сдерживая душивший их смех, пропищали почти в один голос: «Оля», «Дуня».
— Да бгось ты их к чегту, — картавя и хрипя, обратился к Панфилову один из юнкеров, гусар, — поговоги лучше со мной, сколько вгемени не видались.
— Давненько, Глазунок, давненько, — добродушно посмеиваясь, отвечал гусару Панфилов и крепко хлопнул его по колену.
— А ну тебя к чегту, ведь больно, у тебя лапы-то, как безмен, — притворно рассердился Глазунков, отталкивая руку товарища, — вишь, медведь.
— Не сердись, Глазунок, это я любя, от радости, что снова увиделись, — засмеялся Панфилов. — Давай поцелуемся.
— Не жена я тебе, чтобы с тобой целоваться, — огрызнулся Глазунков, — вот пей лучше.
Сказав это, Глазунков придвинул Панфилову бутылку с коньяком и стакан. Тот налил и залпом выпил.
— Здорово! — крикнул он и, обратясь к двум другим юнкерам, спросил: — Ну, а вы, господа, как?
— Да как видишь, — ответил один из них, среднего роста красивый шатен с голубыми большими глазами и серьезным задумчивым лицом, одетый в щегольскую уланскую форму, — приехали держать экзамен в училище.
— А не провалимся? — полушутя спросил Панфилов, скользнув взглядом по лицам товарищей. — Ты как, Малоземцев, надеешься? — обернулся он к высокому худощавому гусару, совершенно лысому, с длинным бледным лицом, напоминавшим своей заостренной челюстью и язвительной улыбкой физиономию Мефистофеля.
— А ты? — вместо ответа, в свою очередь спросил Малоземцев.
— Я? Да и сам не знаю, — беззаботным тоном отвечал Панфилов, — иногда кажется, что выдержу, иногда — нет.
— Выдегжим, не бойся, — самоуверенно прохрипел Глазунков, — а не выдегжим, все равно пгимут.
— Ты так думаешь? — прищурился Панфилов. — Ну, дай Бог. За твое здоровье, в таком случае, — прибавил он, дружелюбно подмигивая глазом и опорожняя второй стакан.
Пока юнкера обменивались между собой дружескими короткими фразами, обе девушки пристальным взглядом рассматривали Панфилова. Он им обеим сразу и чрезвычайно понравился. Высокого роста, широкоплечий, стройный и мускулистый, он выглядел настоящим богатырем. Неправильные крупные черты скуластого лица скрашивались большими серыми, всегда смеющимися глазами и выражением добродушной веселости, никогда не покидавшим Панфилова. Белокурые волосы были гладко подстрижены, а небольшие рыжеватые усы зачесаны по-улански, пучком вверх.
Рядом с ним Глазунков выглядел каким-то гномом. Небольшого роста, плотный, с круглыми плечами, немного сутуловатый, с щетинистыми, черными, как смоль, бакенбардами, начинавшимися почти у самых глаз и затем рассыпавшимися веером по плечам, Глазунков являл из себя тип гусара старых времен. От частых кутежей лицо его, и в особенности нос, приобрел багрово-синеватый оттенок, а белки черных выпученных глаз были покрыты мелкими кровавыми жилками. Он хрипел и поминутно чертыхался, стараясь придать лицу ухарски-свирепое выражение. Одет он был щеголевато, в темно-синюю венгерку, расписанную желтыми шнурками, на груди белелся Георгиевский крест рядом с черным румынским и темно-бронзовой медалью за турецкий поход.
Такие же кресты и медали были надеты и у остальных трех юнкеров, причем у Панфилова впереди серебряного красовался еще и золотой Георгиевский 2-й степени.
— Вот, господа, опять мы все вместе, — говорил Панфилов, весело поглядывая на товарищей, — подумать только, как время-то идет, давно ли, кажется, война была. Помните… хорошее время, что ни говори.
— Не дугное, — прохрипел Глазунков, — особенно как назад шли, в Яссах, помнишь… гумыночки, ах, чегт, повегишь ли, до сих пор снятся.
— Ну, как назад-то шли, не особенно было хорошо, — усмехнулся Панфилов. — По-моему, лучше было, когда вперед шли, не правда ли, Федюшин?
Красавец-улан слегка прищурил свои голубые глаза, но ничего не отвечал.
— А по-моему, — холодным презрительным тоном произнес Малоземцев, — один черт, что туда, что оттуда, что Яссы, что Букарест.
— Яссы и Букарест, пожалуй, один черт, — согласился Панфилов, — да я-то не о том говорю… Ты вот что скажи, — пошел ли бы ты опять на войну?
— Пошел бы, — кивнул головой Малоземцев.
— И я бы пошел, — подтвердил Федюшин.
— А я бы не пошел, — раздраженно захрипел Глазунков, — я на двух войнах был, будет с меня, насмотгелся… сколько гогя, кгови, слез-то сколько… вспомнить стганно… особенно сегбскую войну… Помню, ганили меня под Алексинацем, не сильно, так, оцагапало, поехал я на пегевязочный, глянул, да назад дгал, — думал, в ад попал: стоны, кгики, гев… один плачет, дгугой бгедит, тгетий умигает, гядом с живыми мегтвецы, зубы оскалены, глаза закатились, лица пегекошены… Ух!
Глазунков закрыл глаза и потряс головой. Панфилов серьезно взглянул на него.
— Ну, брат, не все перевязочные пункты вспоминай. А ты вспомни, как мы десятого августа у турок Теницу брали… любо-дорого. — Глаза Панфилова вспыхнули. — А бой за Нуматовский редут… ад, настоящий ад… дым… грохот… турки лезут… ползут… точно тучи надвигаются, а мы стоим локоть к локтю и жарим залпами, среди дыма знамена развиваются… пушки чернеют… Кругом падают раненые, убитые, а тебе и горюшка мало… страха никакого, только и думаешь о том, чтобы отстоять редут. Чувствуешь, что сзади тебя целая армия… целая страна… жены, дети, и понимаешь, что ты грудью своею загородил от них красные фрески. Собьют тебя, возьмут редут, и снова польется кровь детей и женщин, забушуют пожары по мирным селам. А как турки, наконец, не выдержали и после последней атаки пошли наутек… какая была радость! В эту минуту все забылось, и усталость, и жажда, и голод… Помнишь, как мы кричали «ура», когда Черняев прискакал к нам и поздравил с победой, помнишь, Глазунков?
— Помню, бгат, помню, — отозвался Глазунков, — хогошее дело. А сколько наших гусских полегло тогда?! Ведь добговольцы главным обгазом, а отстояли гедут.
— Ну, не скажи, сербская артиллерия молодцом действовала, если б не она, мы одни ничего не поделали бы.
— Вы, значит, — спросил Федюшин, — всю войну вместе пробыли?
— С начала до конца, — отвечал Панфилов. — Мы с Глазунковым вместе в одной гимназии учились, вместе и в добровольцы ушли, вместе к Черняеву явились, и обоих нас в один батальон назначили… Только мы рядовыми всего неделю пробыли, не больше. Перед Алексинацким боем нас уже в офицеры произвели в том же батальоне… под Дьюнишем обоих нас ранили, обоим Такова дали и Черногорские кресты… Словом, все вместе, не правда ли, Глазынька?
— Вегно, — кивнул тот головой, — вот только когда наши войска в Кишинев пгишли, мы с тобой гасстались, я в гусагы пошел, а ты в уланы…
— И в разные дивизии, — подхватил Панфилов, — вот что было особенно досадно. Расстались мы тогда с Глазынькой и до самого Сан-Стефана не виделись… Я не знал, жив ли он. Случайно встретились, обрадовался он мне тогда — страсть как, чуть не задушил… помнишь, Глазынька?
— Помню, чегт, — прохрипел тот, — а ты, скажешь, не обгадовался? Небось, тоже гад был, как пудель.
— А что, — вмешался Федюшин, — Глазынька наш и тогда такой пьяница был, как теперь?
— А разве он пьяница? — улыбнулся Панфилов.
— А ты думаешь, нет? Ты вот послушай-ка, какая с ним на днях история вышла, умрешь с хохоту.
— А что такое, расскажи, — заинтересовался Панфилов.
— Глупости все, — недовольным тоном перебил Глазунков, — скомогошествуют, как дети.
— А ты не мешай. Ну, слушай, Панфилыч. На прошлой неделе собралась тут компания в кондитерской Шмидвейса. Пили, разумеется, и пришло кому-то в голову поспорить с Глазунковым, что он, если ему завяжут глаза, не угадает и десяти напитков на вкус. Глазынька сейчас пари — на дюжину шампанского. Отлично, завязали ему глаза, выставили десять рюмок, налили всякой дряни, — пей. Выпил он первую — угадал, вторую — тоже и т. д. Дошел до десятой. Выпил — задумался — что — грит — за черт, не могу угадать… что это такое было… должно, никогда не пил. — Ладно, говорят ему на это, — ставь полдюжины. — Налили. Выпил Глазынька. Поморщился, вздохнул. — Нет, говорит, не могу угадать. Должно быть, и в самом деле никогда не пил. — Ну, тут все в хохот. Оказывается, в рюмке чистая вода была. Как узнал Глазынька, рассердился: — Что я, — кричит, — господа, лошадь, что ли, чтобы воду пить, почем я могу знать, какой у нее вкус.
Панфилов захохотал. Глядя на него, расхохотались и обе девицы. От смеха у них даже слезы на глазах выступили.
— Что вас-то, пигалицы, газбигает, — сурово-добродушным тоном буркнул на них Глазунков, — ишь, хохочут, оглашенные. Пили бы лучше, а то стаканы гассохлись.
— Значит, господа, вы здесь давно, — спросил Панфилов. — Кстати, Вудберг приехал?
— Кто такой Вудберг, — осведомился Федюшин, — какого полка?
— Нашей дивизии, — ответил Панфилов, — однобригадник, драгун, нам с Глазунковым, кроме того, товарищ по гимназии.
— Какой там товагищ, — угрюмо вставил Глазунков, — двумя классами младше… мы из четвегтого в Сегбию пошли, а он только в тгетий пегешел.
— А ты, кажется, Глазынька, — усмехнулся Панфилов, — все по-прежнему его не любишь.
— Жида-то твоего? Газумеется, не люблю.
— А разве Вудберг жид? — удивился Федюшин. — Как же он может в юнкерское училище поступать?
— Да слушайте вы его, — с досадой возразил Панфилов, — Глазынька врет, со зла врет. Вудберг вовсе не жид, а русский, столбовой дворянин, Масальский.
— Почему он Вудберг, а не Масальский?
— Тут, брат, целый роман. Мать Вудберга влюбилась в Масальского, когда тот еще был женат, и сбежала к нему от своего отца, известного банкира, жида Вудберга, приняла православие и жила с Масальским за границей пять или шесть лет, пока не умерла жена Масальского, — тогда она
