Я родилась здесь, и я мало что помню о своей матери.
Почти ничего.
Говорила ли она со мной когда-нибудь?
Поцеловала ли она меня хоть раз — меня, дитя пути, обреченное жить на клочке земли величиной с ладонь рыжей от хны руки, что извлекла меня из ее тела, тела женщины, которую поставили на кон и проиграли? Приласкала ли меня хоть раз моя мать до того, как оставить в этих четырех стенах, под ее смертным ложем? Вытащила ли изо рта иголку? Отложила ли хоть раз нитки, чтобы приласкать девочку, которая с завистью смотрела на ткани, разлегшиеся у матери на коленях?
Хотела бы я быть той тряпичной куклой, которую тихонько баюкала, пока моя мать угасала на своей подстилке из ковыля прямо у меня над головой и в комнате толклись беспокойные слова. Тряпичной девочкой. Тогда она, наверное, и меня залатала бы, как, по рассказам Аниты, когда-то залатала того человека, того анархиста, который, возможно, был моим отцом.
Но я была всего-навсего кожей, костями и плотью, изнывавшими от любви в те времена, когда моя мать ласкала лишь свою нитку, в те времена, когда только работа поддерживала в ней жизнь. Я была одинокой маленькой девочкой, которая слушала, напевала и мечтала, невидимая под пружинным матрасом. Четырехлетней молчаливой и улыбчивой девочкой, которая пряталась под кроватью и играла в обед, поедая из выщербленных тарелочек истории, шепоты и мучительные стоны, отягощавшие стены комнаты.
Я, пленница нескольких чистых страниц, больше грезила ее жизнью, чем своей. Я это знаю, но не все ли равно. Что должно было пригрезиться, пригрезилось.