онсул, конечно, не позволял себе делать ничего официально и даже долго не хотел ехать сам в скит, боясь оскорбить греков и турецкую власть. Он поехал, лишь когда греки прислали сказать ему, что с хохлами просто нет слада и придется чуть не войско просить.
Суровый образ жизни этих общежитий – пост, долгие ночные бдения, холодные кельи, в которых большею частью нет ничего, кроме икон, рогожки на полу и какого-нибудь гвоздя, чтобы повесить толстую рясу, – все это внушает сильное уважение и русскому, пришедшему издалека, и греческому соседнему простолюдину, посетившему Афон. Если набожному и чем-нибудь огорченному русскому поклоннику вид этой строгости внушает охоту остаться на Святой Горе, точно так же действует этот вид и на верующего грека.
Вообще же поклонник и желающий постричься имеет на Афоне обширный выбор и богатый запас примеров и поучений.
Если бы все обители были одинаково бедны или одинаково умеренно богаты, если бы все были киновии или все идиоритмы, если бы населен был Афон только русскими или только греками, – было бы хуже: Афон упал бы и, может быть, запустел бы. Развилось бы какое-нибудь исключительное вмешательство, педантство, односторонность, искусственность. Не было бы уже той жизни, того духовного разнообразия, того богатого развития, тех антитез, тех взаимных возбуждений и примеров, которые теперь придают
Дело вот в чем. В старину, когда Афон подвергался набегам пиратов, у иных монастырей, построенных у моря, вблизи пристаней их воздвигались высокие башни для защиты пристани и для наблюдения за морем. Тогда эти башни и пристани звались арсеналами, или по-афонски арсана. Теперь эти башни имеют простое хозяйственное значение, и многие пристани вовсе и не имеют их; но привычное название арсана перешло и к русским.
Молодой офицер еще на скамье кадетской мечтал о монашестве; он бежал из корпуса в один монастырь – его вернули и наказали. Он кончил курс ученья, сражался в Севастополе, по окончании войны постригся. Но под Москвой ему кажется слишком много развлечений. Он еще молод и цветет здоровьем... Он бежит в Турцию, на Афон...
Как? Офицер?! Офицер, который даже знает по-французски? Нет! он не может верить; он атеист! Он панславист!
Приезжает на Афон, на поклонение, богатый купеческий сын; он и дома был мистик и колебался давно, что предпочесть: клобук и рясу или балы, театры, трактиры, торговлю и красивую добрую жену? Он заболел на Афоне; он умоляет грека-игумена и русского духовника постричь его хоть перед смертью. Игумен и духовник колеблются, добросовестность их опасается обвинения в иезуитизме... Молодой человек в отчаянии, положение его хуже, жизнь его в опасности... Он опять просит. Его, наконец, постригают. Он выздоравливает, он иеродиакон, иеромонах, архимандрит; он служит каждый день литургию, он исповедует с утра до вечера, он везде – у всенощной, на муле, на горах, на лодке в бурную погоду; он спит по три часа в сутки, он
Греческий монастырь св. Пантелеймона беден, разорился до того, что у монахов, наконец, нет ни бобов, ни чечевицы, скоро не будет хлеба. Протат официально объявляет его банкротом.
Игумен вспоминает про одного сурового и умного иеродиакона, русского, из Старого Оскола, который живет на Афоне у моря, в пустынной келье, и в безмолвии молится и разводит цветы. «Он принесет нам благословение», – говорят греки. Зовут его. Он соглашается. Сам он не так богат; но он мужествен, ума необычайного, он музыкант, он иконописец, он строитель, он богослов хороший, стал иеромонахом, он Церкви подвиж
Вслед за его поселением монастырь наполняется русскими, монастырь строится, богатеет, цветет; воздвигается собор в строгом греческом вкусе, обрабатываются запущенные хутора в окрестностях, вырастают снова пышные, порубленные от бедности леса; люди просвещенного общества (русские, конечно, ибо просвещенные греки никогда не ездят на Афон) находят отраду в его беседе и уезжают с Афона примиренные с монашеством.
особой, афонской жизнью... Это главное. Большинство это го
Афонская Гора до тех пор будет горою святою, пока жители ее будут одинаково чужды болгаризму, эллинству, руссизму и каким бы то ни было племенным и другим отвлеченным и, быть может, бескорыстным стремлениям. Его бескорыстие, его идеализм должен быть идеализмом только иноческим, личная доблесть подвижничества, молитвы и доброго общественного монашества.
Чтò может быть лучше и благороднее патриотизма, и можно ли запретить человеку сочувствовать каким-либо успехам народа, из которого он вышел, любить свое отечество, оттого только, что он надел монашескую рясу и дал искренний обет отречения? Невозможно! В этом чувстве и нет ничего дурного, пока оно не становится в противоречие с долгом монашеским.