Мне уже давно казалось, что жизнь моя обернулась абсолютной беспросветной бессмыслицей. Вся моя память – сплошь хроника помыслов и поступков, чью абсурдность сложно подвергнуть сомнению. Под каким углом ни посмотри – под интимно-личным, бесконечно отдаленным или любым другим между ними, – бытие мое предстает жутко затянутой фантасмагорической катастрофой.
Если ты в здравом уме, считал Люциан, ты либо меланхолически подавлен, либо истерически оживлен – вот две реакции, которые «всегда и в равной мере подтверждали разумное состояние духа».
Давным-давно Люциан понял, что легкий приступ паники скрашивает скучные моменты жизни, прибавляет им остроты, поэтому и не стал подавлять это, возможно иллюзорное, ощущение. Но, так или иначе, как оно часто бывает с состояниями души, зависящими от игры тонких и необъяснимых сил, настроение Дреглера, или интуиция, претерпели неожиданные метаморфозы.
сам Люциан не писал, что «личное благополучие всего лишь открывает в душе бездну, ждущую того, чтобы ее заполнила лавина ужаса, пустое лекало, чьи необычные размеры однажды определят форм
ничто нуждающееся в доводах не стоит спора, так же как ничто, умоляющее верить, не стоит веры. Реальность и нереальность, влюбленные друг в друга, живут бок о бок в страхе, единственной «сфере», которая действительно имеет значение.
Зловещее, ужасное никогда не предает: оно всегда оставляет нас в состоянии, близком к просветлению. И только это жуткое внутреннее озарение позволяет нам ухватить суть мира полностью, включая все вокруг, так же как тяжелая меланхолия дает возможность без остатка овладеть самим собой.
ничто нуждающееся в доводах не стоит спора, так же как ничто, умоляющее верить, не стоит веры.
Он вернулся в библиотеку и подошел к одному из стеллажей. Там были собраны его личные архивы старательно переплетенных путевых
В паузах между фразами тот вдруг начинал что-то странно напевать тихим и низким голосом.
Невидимые в тумане лебеди кричали, словно банши[3], на озере