Серафим встал у ямы на колени, глядя на гроб. Ему было страшно расстаться с Филиппом. Филипп был узником в оковах, но рядом с ним Серафим ничего не боялся. А сейчас сделалось страшно.
— Братцы, дозвольте, я на гроб его лягу, — шёпотом попросил Серафим у монахов. — Вместе с ним меня заройте.
— Не вводи во грех! — рассердился один монах. — Убирайся!
— Скоро нас всех к нему отправят, — сказал другой монах. — Дождись. Там и встретишься.
Монахи забрасывали могилу Филиппа землёй.
Скорби Филипп и вправду не видел. Скорбь должна быть смиренной и кроткой. А когда посреди площади с воплем лбом бьёшь в грязь так, чтобы всех вокруг окатило, — это не скорбь.
Монах превращался в монарха.
Большая, почти уже девушка, почти невеста, Маша вела себя как семилетняя. Она словно погрузилась умом в детство, чтобы ничего не помнить о налёте опричников. По тропинке времени убежала обратно — чтобы жить задолго до того страшного дня.
Усы, бороды и отвороты тулупов у них обросли куржаком
Дух человеческий возносился и выгибал вверх своды и цветные арки собора, неудержимо увлекал за собою клубящиеся фигуры святых на росписях. А вслед за ними ввысь по лестницам бежали кремлёвские пономари. Над площадью золотыми пузырями всплывали в небо купола. Заострились, вытягиваясь, шатры башен и колоколен.
медно-медовое облако звона
Филипп знал, что жизнь его завершается. И завершалась она в смиренной скорби. Он ничего не смог. Прав был его друг Ваня – он дурак. Господь вложил в его руку такую силу, а он… Он даже верить-то не научился. Строить и молиться научился, а верить – нет.
Филипп в Господе не сомневался. Мир – большое хозяйство, и без хозяина такое не устоит. Но как можно верить в то, что и без веры очевидно? Верить можно лишь в то, чего не знаешь. Как Ваня делает.
Царя будоражила вовсе не женская нагота, а исступлённая, бесстыжая покорность.