- Почему вы так меняетесь? Утром, на бегах, были уродом, а сейчас - такая красивая...
Северяниным слово - "вмолниться".
Моя дежурная адъюнтесса
Принцесса...
Вмолнилась в комнату быстрей экспресса
И граждане и гражданки,
В том не видя воровства,
Превращают ёлки в палки
В день веселый рождества
И вот в этом году первое теплое, сердечное слово: директор Музея Маяковского тов. Езерская пишет мне:
«Вы были самым близким человеком Владимира Владимировича в последний год его жизни. Вы должны нам рассказать. Вы не имеете права отказаться».
Я ни от чего не отказываюсь.
Я любила Маяковского. Он любил меня. И от этого я никогда не откажусь.
Декабрь, 1938 г.
Лиля Юрьевна сказала мне на прощание, что мне категорически не нужно быть на похоронах Владимира Владимировича, так как любопытство и интерес обывателей к моей фигуре могут возбудить ненужные инциденты. Кроме того, она сказала тогда такую фразу:
— Нора, не отравляйте своим присутствием последние минуты прощания с Володей его родным.
Для меня эти доводы были убедительными, и я поняла, что не должна быть на похоронах.
Маяковский хотел, чтобы я была счастлива, но с ним и только с ним. Или ни с кем больше. Никак он не заботился о сохранении приличий, о сохранении моего семейного быта. Наоборот, он хотел все взорвать, разгромить, перевернуть, изничтожить. Он ненавидел мое семейное окружение, и не только мое, а всяческие, подобные моему, мещанские семейства.
Маяковский хотел отрезать мне все пути даже и после своей смерти в серенький мещанский быт.
Если все это можно назвать местью — тогда он мстил.
Этот же гиперболизм Владимира Владимировича сыграл такую трагическую роль в наших отношениях. Именно это его свойство превратило нашу размолвку утром 14 апреля в настоящий разрыв в его глазах и привело к катастрофе.
Ведь для меня вопрос жизни с ним был решен. Я любила его, и если бы он принял во внимание мои годы и свойства моего характера, и подошел ко мне спокойно и осторожно, и помог мне разобраться, распутать мое окружение, я бы непременно была с ним. А Владимир Владимирович запугал меня. И требование бросить театр. И немедленный уход от мужа. И желание запереть меня в комнате. Все это так терроризировало меня, что я не могла понять; что все эти требования, конечно, нелепые, отпали бы через час, если бы я не перечила Владимиру Владимировичу в эти минуты, если бы сказала, что согласна.
Если гиперболичность Владимира Владимировича помогала ему в его творчестве, в видении вещей, событий, людей, то в жизни это ему, конечно, мешало. Он все преувеличивал, конечно неумышленно. Такая повышенная восприимчивость была заложена в нем от природы.
Маяковский воспринимал мир, действительность, предметы, людей очень остро, я бы даже сказала — гиперболично. Но острота его зрения, хотя была очень индивидуальна, в отличие от Пастернака, не была оторвана от представлений, мыслей, ассоциаций других людей, очень общедоступна.
Такой запас сил был у Маяковского, такая непотухающая энергия, что ее хватало на нечеловеческую работу, на литературные споры и драки, и оставалось еще столько, что некуда было девать этот неисчерпаемый темперамент, и тогда мотор продолжал работать на холостом ходу, за карточным и биллиардным столом и даже у стола монакской рулетки. Ханжи фыркали, негодовали, упрекали, не понимая, что это была не игрецкая страсть и корысть, а просто необходимость израсходовать избыток энергии. Для него было важно одолеть сопротивление партнера, заставить его сдаться, для него важна была подвижность мысли, которую он мог показать даже здесь за карточным столом, и он был неутомим и, в сущности, непобедим в игре»