т, как ходовая пружина часов. Как быстро течет жизнь от января к декабрю! Нас несет поток вещей, они стали такими привычными, что уже не бросают тени. Мы плывем, мы плывем…
Но – не могу. (Они все идут, все идут беспорядочным шествием.) Я не могу читать книгу, и бифштекс не могу заказать убежденно, решительно. Я твержу: «Я средний англичанин. Средний служащий», а сам все примеряюсь к людишкам за ближним столиком, чтобы не оплошать. Дряблолицые, с вислой кожей, дрожащей от сложных чувств, цепкие, как обезьяны (напомаженные почему-то), они со всей подобающей случаю важностью обсуждают продажу пианино.
Цветы плывут по темным, зеленым волнам, как рыбы, сотканные из света. Я держу в руке стебель. Я – этот стебель. Я пускаю корни в самую глубину мира, сквозь кирпично-сухую, сквозь мокрую землю, по жилам из серебра и свинца. Я весь волокнистый. От малейшей зыби меня трясет, земля мне тяжко давит на ребра. Здесь, наверху, мои глаза – зеленые листья, и они ничего не видят.
Трубы расплескивают синий дым; по шкурам пляшет красное, пляшет рыжее пламя факелов. Они фиалки разбрасывают. Увивают любимых гирляндами, венчают лаврами на этом кружке муравы, куда, крутогорбые, сходят горы. И удаляется шествие.
евидимого. Вот промелькнул мистер Браунинг; но мистер Браунинг был на себя не похож; вот промелькнула Уилсон — но Уилсон тоже переменилась, словно оба воочию видели то, что не видел, но угадывал он.
Наконец Уилсон, вся красная, растрепанная, но ликующая, взяла его на руки и понесла наверх. Они вошли в спальню. Что-то слабенько блеяло в затененной комнате — что-то трепыхаюсь на подушке. Живое. Без всякой их помощи, не открывая парадной двери, сама по себе, одна, миссис Браунинг преобразилась в двоих. Что-то неприличное мяукало и трепыхалось с нею рядом. Раздираемый гневом, и ревностью, и глубоким отвращением, которого он не умел скрыть, Флаш вырвался из рук Уилсон и бросился вниз. Уилсон и миссис Браунинг звали его; соблазняли ласками
Но кто теперь еще явится? Какой еще незнакомец? День клонился к вечеру, а про Флаша забыли. Он валялся в гостиной — непоеный, некормленый; и пусть бы хоть тысячи пестрых спаниелих обнюхивали сейчас порог — он бы просто от них отшатнулся. Ибо к концу дня им все более овладевало чувство, что в дом снаружи ломится что-то. Он глянул из-под бахромы. Амуров-факельщиков, резные стулья черного дерева — всех будто расшвыряли друг от друга подальше, и самого его тоже будто отбросили к стенке, расчищая место для
икованье толпы. Растворились огни факелов. Только редкие звезды подпрыгивали на ряби Арно и мигали Флашу, который лежал на грязном берегу под сенью старой корзины рядышком с пестрой спаниелихой. Так лежали они в любовной истоме, покуда не встало солнце. Флаш явился домой только в девять утра, и миссис Браунинг встретила его не без иронии — мог бы хоть вспомнить, считала она, что сегодня ровно год со дня ее свадьбы. Но, она заметила, «вид у него был чрезвычайно довольный». Что ж. И правда. Сама она находила непонятное удовольствие в топоте тысячных толп, посулах Великого Герцога и зыбком стремленье знамен, Флашу же куда больше понравилась остановившаяся у двери собачка
ветке — налетела и нет. Нынче цветок этот роза, завтра лилия; то дикий болотный чертополох, то оранжерейная орхидея, пышная и торжественная. Так бездумно, свободно ласкал Флаш то пеструю спаниелиху со своей улицы, то полосатую собаку, то рыжую — не важно. Для Флаша все они были равны. Он устремлялся на звук рога, откуда б ни доносил его ветер. Любовь — это все; любовь — сама себе цель. И никто не осуждал Флаша за его эскапады. Мистер Браунинг только посмеивался («и не совестно? ведь порядочный, кажется, пес»), если Флаш заявлялся за полночь или вовсе под утро. И миссис Браунинг тоже смеялась, глядя, как Флаш валится на пол в спальне и засыпает мертвецким сном на мозаичном гербе семейства Гуиди
Мы – тени, полые призраки, плывущие пусто в тумане.
а я – я же все мокрые травы собираю в охапку, чтобы защитить от нее мою душу, и сырые поля, стук дождя по крыше, и злобную зимнюю ночь, штурмом идущую на наш дом, – я чувствую, как меня обдувает ее насмешка, как вспышки хохота безжалостно освещают мое никудышное платье, и мои квадратные ногти, и лучше их спрятать под скатерть.