Наш мир существует только тогда, когда мы думаем, что в нем находимся, – иначе он распадается, его нет.
Мир, где ни на чем, кроме коммуникации, нельзя зафиксировать внимание, по какой-то парадоксальной причине был невыносимо одиноким.
Наверное, терапию запретили точно так же, как запретили тяжелые наркотики и диссоциирующие психоделики – и это не метафора и не сравнение, а прямая аналогия. Терапия изменяла сознание на таком же глубинном уровне, как и некоторые психоделики. И несмотря на то что она вроде бы – как считалось – делала жизнь человека лучше, в целом она разрушала то, что делало личность уникальной, растворяя и преодолевая травмы и проникая в память о прошлом так, что прошлое и память одинаково растворялись в новом счастливом существе.
Ты еле успеваешь удержать на губах вкус скорее маслянистого молока, чем кофе, пошлейшей горечи как слова, или горькости как памяти, или терпкой пенной буквы какого-то другого невыговариваемого и недоваренного напитка.
Хотя, надо сказать, я всегда боялась именно терактов – опасаясь не столько боли, сколько коллективной публичной смерти.
Я все пыталась зафиксировать момент неотменимости – когда черта уже пройдена, но я все еще наблюдаю за процессом.
С терактами все просто, завистливо думала я, когда люди погибают в теракте, никто обычно не интересуется за что, всегда понятно за что, а погибшие – просто статистика.
(там, где лес, раньше было кладбище; там, где были леса, вероятно, раньше всегда были кладбища)
Разве мир, состоящий исключительно из совместной памяти тех, кто его населяет, не есть то самое, о чем написано в этой книге?
Мертвые бестелесны, а телесность – это жизнь.