противоречил бы этот сюжет настроению «Входа в Иерусалим». Надеясь хотя бы в иконе найти успокоение от мирских страстей, Дуччо и его заказчики предпочли образ трогательного, кроткого Христа-страдальца тому преисполненному героической воли Богочеловеку, каким представил Христа Джотто.
Надо думать, «Маэста» Дуччо семьсот лет назад поражала своей новизной сильнее, чем сегодня. То, что, не боясь этой новизны, сиенцы восторженно и на редкость единодушно приветствовали рождение шедевра, делает им честь. Они ценили живопись не за подражание натуре. Прекрасно видя, что иконы Дуччо по-своему не менее далеки от зеркальных отражений действительности, чем «истории» Джотто, они легко прощали своему земляку отступления от натуры за чувственную прелесть его живописи
Не зная размера «Маэсты», можно принять «Страсти» за изящные миниатюры, иллюстрирующие легенду, хоть и не лишенную печальных моментов, но со счастливым концом. Они нарядны и поэтичны, радуют красочным богатством и каллиграфической точностью линий; ясность повествования не уступает их декоративным достоинствам; группы тел с безупречным чувством меры перемежаются со свободным пространством, обстроенным легкой приветливой архитектурой и овеянным излучением золотого фона. Тем удивительнее, что речь идет не о маленьких картинках, написанных для услады утонченных любителей драгоценных манускриптов, а о деревянной стене площадью около десяти квадратных метров, со множеством довольно больших картин: высота большинства из них около полуметра, а «Вход Господень в Иерусалим» и «Голгофа» — выше метра.
июньский день 1311 года, когда Дуччо закончил ее, с утра были закрыты лавки и мастерские. При звоне колоколов все население города, возглавляемое духовенством, двинулось к мастерской художника. Приняв икону, процессия под аккомпанемент барабанов и труб торжественно понесла ее в собор. За иконой шли члены правительства и важнейшие граждане со свечами в руках. Толпа женщин и детей замыкала шествие. В течение трех дней Сиена праздновала и наделяла милостыней бедных [238]. Дуччо выплатили за эту работу три тысячи золотых флоринов — самую крупную сумму, полученную к тому времени кем-либо из художников [239]. Никогда прежде появление на свет произведения искусства не отмечалось с таким торжеством, ни одна работа не получала немедленно такого признания в качестве безусловного шедевра, чему свидетельством было не только воодушевление толпы, но и подпись художника на подножии трона Мадонны, одновременно благочестивая и гордая: «Пресвятая Матерь Божья, дай мир Сиене и жизнь Дуччо, так тебя написавшему».
Дуччо. Маэста. Дерево, темпера. 1308–1311
Сиенцы чрезвычайно воодушевились тем, что главный алтарь их грандиозного собора будет наконец украшен величественным образом Девы Марии: они верили в ее заступничество и называли Сиену Civitas Virginis — Городом Девы. Но устроенный ими праздник говорит и о беспрецедентной любви к прекрасному.
Неизвестный художник. Рожденные под знаком Меркурия. Миниатюра из миланской рукописи «De sphaera». Ок. 1450–1460
Меркурий покровительствует ремесленникам. Снизу вверх: оружейники и органный мастер; часовщики и скульптор; писец и живописец; наверху — пиршество; в центре — кухня
Неизвестный художник. «Гора знаний». Флорентийская миниатюра. Конец XV в. Шантийи. Музей Конде
Перед воротами сидит Донат, олицетворяющий Грамматику; за воротами Пифагор (Арифметика); выше — Аристотель (Логика); Тувалкаин (Музыка); Птолемей (Астрономия); Евклид (Геометрия); Цицерон (Риторика) и Фома Аквинский (Теология); рядом с каждым ученым — аллегория соответствующей науки
Неизвестный художник. Рожденные под знаком Сатурна. Миниатюра из миланской рукописи «De sphaera». Ок. 1450–1460
Сатурн, покровительствующий земледельцам, повинен в человеческой скупости, жадности, злобе, лживости, малодушии
И все-таки скульптура Возрождения с гораздо бóльшим правом может быть названа антикизирующей, нежели живопись, потому что скульпторы, в отличие от живописцев, имели возможность подчинять художественную форму «правильным пропорциям». Они верили, что совершенные пропорции, секретом которых обладали древние, могут быть вновь постигнуты путем изучения сохранившихся античных скульптур и систематического наблюдения природной человеческой красоты. Образ, наделенный совершенными пропорциями, приобретал в их представлении магическую силу [81].
Из всех искусств живопись в наибольшей степени зависела от слова. С первых веков христианства она сопутствовала литургическому слову, молитве, слову священных рукописных книг. В Средние века существовало два рода живописных изображений: икона посредничала между Богом и человеком, а иллюстрация в любом виде — в миниатюре, в окаймляющих иконный образ клеймах, в мозаике, стенописи или витраже — служила наглядным указанием на определенное место Священного Писания или церковного предания [82].
Главной же функцией ренессансной живописи стало изобразительное повествование [84]. Оно разворачивалось теперь повсюду, где в Средние века достаточно было наглядного указания на текст. Сюжетов из античной мифологии и ренессансной литературы добавилось не так уж много: в каталогах европейских музеев среди датированных картин 1480–1489 годов 95 % — на религиозные сюжеты; через 50 лет таких картин было 78 %; в целом за период 1420–1539 годов картины на религиозные сюжеты составляют 87 % [85]. Но живопись уже не довольствовалась служебной ролью указательницы на тексты. Она вступила в соревнование со словом. Это был симптом принципиально нового отношения художников к каноническим текстам, ведущего всякий раз к индивидуальному их прочтению. Текст давал художнику канву, придерживаясь которой он изображал сюжет по-своему [86].
Если что-нибудь античное и «возрождалось» усилиями живописцев XV–XVI веков — так это в первую очередь архитектура. Благодаря изобретенной Филиппо Брунеллески прикладной перспективе — простому и удобному методу получения иллюзии трехмерного пространства на плоскости — везде, где только можно было представить сцену в рукотворном окружении, живописцы, на зависть зодчим, придумывали архитектурные декорации в «классической манере», наилучшим образом упорядочивая с их помощью пространство своих «историй». У Пьеро делла Франческа и его учеников появился даже особый жанр — чисто архитектурная, без единого персонажа, перспектива вымышленного «идеального» города. Такая любовь к архитектурным мотивам вызвана не только заботой об убедительности изображаемых сцен. Занятия перспективой — наукой, которая якобы ставила работу живописца на математическую основу, — важный аргумент в борьбе художников за равенство живописи со «свободными искусствами» [93]
Надо было дождаться Рафаэля, достигшего в «Афинской школе» полной гармонии архитектурного и пластического содержания картины. Но в этом идеальном образе Античности афинские философы не узнали бы себя. Греческий мастер написал бы их иначе. Не было бы у него ни сценической коробки с единственной точкой зрения, ни равномерно разлитого света, ни этой важной медлительности фигур, ни неукоснительного их уменьшения по мере удаления от передней кромки. У грека все было бы воздушно, пламенно, свободно, легко. Но такой живописи не суждено было возродиться.