На пресс-конференциях он загадочно цедил слова и медленно тянул фразы с лицом поэта-пророка.
с хохотом приставлял нож к животу беременной девушки, в ярости выкидывал стопки своих книг из окна очередной квартиры, спал на пляже, ездил по Лос-Анджелесу полуголым на велосипеде с сигаретой в зубах, исчезал, когда все его ждали, появлялся, когда его не ждал никто. Он летал в Лондон, чтобы отдать должное духу Оскара Уайльда, и ездил в пустыню, чтобы найти маленький круглый кактус пейот. Он кружил, и плутал, и ухмылялся, и путал, и запутывал
Рецепты были разные, но все они сводились к одному: разрушай то, что взрослые и власти предержащие в ультимативном порядке требуют считать реальностью, игнорируй стены, двигайся вперед, делай свой личный break on through.
«Наркотики – это пари с собственным разумом», – записал он однажды в блокнот и по обыкновению ничего не объяснял.
Он не может справиться со знанием о том, что человек смертен, и что человек уродлив, и что человек сексуален, и что мастурбация постыдна, и что существуют извращения.
Эти рисунки выдают все несчастье подростка Моррисона. Он рос в нормальной, полной семье, у него были папа, мама, бабушка, дедушка, брат, сестра, но кажется, что когда он рисовал свои картинки, то скалился, как маленький зверек, загнанный в угол. Это худосочные рисунки, в некоторых из которых части человеческих тел закрыты черной плашкой со словом «censored».
В сентябре 1994 года на аукционе «Кристи» в Нью-Йорке были проданы двадцать шесть рисунков Джима Моррисона, которые он сделал в возрасте пятнадцати и шестнадцати лет, учась в школе в Аламеде.
Я не исповедую никаких политических, социальных, философских или нравственных идей. Я не принадлежу ни к каким партиям и группировкам, не вхожу в банды и своры, не являюсь членом мафии, другом или недругом власти. Все эти игры кажутся мне не имеющими отношения к жизни. У меня нет идеологии – зачем нормальному, здоровому человеку идеология? – и нет никакого желания улучшать мир. Не потому, что он хорош, а потому, что от всех подобных попыток он становится только хуже. И поэтому все, что я говорю, не является ни поучением, ни осуждением. Я просто пытаюсь понять какие-то вещи.
Советский Союз был не приспособлен для жизни. Дело даже не в постоянном дефиците еды, жилплощади, книг и пластинок, дело в чем-то другом. Это была страна смертельной тоски, которая, как стилет уголовника, могла пронзить вас насквозь в любой момент вашей жизни. К концу советской эпохи я уже сходил с ума, был близок к клиническому помешательству. Я чувствовал себя как человек, которого на всю жизнь заперли в лифте. Он просидел в лифте десять лет и сейчас разобьет себе голову о его стену. Но и западный мир, в который я попал после того, как границы открылись, при ближайшем изучении оказался тоже малоподходящим для обитания. Конечно, книги, пластинки и сардельки там были в изобилии, но стоило только чуть-чуть войти в эту жизнь, погрузиться в нее, как ты чувствовал все тот же мерзкий запах лицемерия, гнусности, подлости.
за соседним столиком смачно распивали водочку из графина молодой снабженец и пожилой снабженец