Я думаю о картине в клинике и о волокнах холста, скрученных под слоем масла. Обо всех ингредиентах для красок, которые кто-то собирает ради того, чтобы они превратились в свет и тень на холстах. О пигментах, которые получают из песка и колоколов Кентерберри, о саже, вырвавшейся из огня и осевшей на гладких стенах пещер. Мы всегда находим способ задокументировать то, как нам удалось выжить, – или, в некоторых случаях, как не удалось. Я старалась запечатлеть непостижимое. Я превратила свой голод в ремесло; каждого, вошедшего в мою жизнь, сделала объектом пристального и даже неуместного наблюдения. И когда я остаюсь наедине с собой, вот чего я жду, – жду, что кто-то проделает то же самое со мной, безжалостно, сознательно перенесет меня на холст, чтобы, когда меня не станет, осталась хоть какая-то запись. Доказательство того, что я жила.
Я предположила, что свидание пройдет хорошо, основываясь лишь на том, как свободно он обращался с запятыми.
Черный делает ее бледнее, и смотрится это так, словно возрастная актриса решила сыграть роль Белоснежки.
Шутит ли хищник или голоден? Все, даже любовь, есть насилие
Мама охотно позировала, пока не увидела, как получается на фотографиях и не попросила меня перестать. Я считала ее сопротивление мелочным и показным, всего лишь скучной особенностью, которую я замечала за не самыми интересными взрослыми женщинами, а потом посмотрела на фотографии и поняла: она была права. Она была не просто нефотогеничной. Мама была настолько настоящей, что пленка не могла это передать и делала ее гротескной.
и я брожу по дому, беру холодные лимоны со стола и катаю их в ладони, открываю холодильник, делаю глоток молока прямо из упаковки и забираю его с собой наверх, в спальню, где стоит открытый шкаф с женской одеждой, и я провожу рукой по шелку, шерсти, кашемиру, – а потом раздается голос, и я оборачиваюсь и вижу в дверях ванной – в желтых резиновых перчатках и футболке с надписью «Йель» – его жену.
когда вокруг меня вырастает город в пыли и саже, гордящийся своими размерами, как какой-нибудь постмодернистский роман, создателю которого ужасно хочется воспеть величину собственного достоинства, – но все равно прекрасный даже несмотря на беспощадный июль, выжигающий его улицы.
Когда я об этом думаю, то не могу избавиться от ощущения, что проживаю тот вариант жизни, который возник из-за одного-единственного взмаха крыльев бабочки. Я имею в виду, с разницей всего в полградуса все, чего я хочу, могло быть моим. Я талантлива, но недостаточно, что еще хуже, чем быть посредственностью. Это посредственность с приставкой «почти». Так что сложно не думать о том, что где-то в параллельной вселенной существует другая версия меня – толще, счастливее, стоит в собственной студии с пятнами краски за ушами.
Марк, начальник художественного отдела, где воздух благоухает теплой бумагой и все счастливы. Там высятся стопки шелковистой бумаги размером восемнадцать на двадцать четыре дюйма, а из пасти разгоряченных принтеров ритмично выходят листы глубокого, похожего на водную гладь, черного или синего цвета, такого насыщенного, что кажется, дотронься до свежей краски, и почувствуешь прохладу воды. Сотрудники художественного отдела перемещаются по зданию улыбающимися группками, зажав под мышкой эскизы будущих работ. В лифте они горячо спорят о тиснении и шрифтах Verdana и Courier New. У них свои часы работы и свой дресс-код; глядя на их странноватый шик, сразу понимаешь: это художники. Все, чего я хочу – это быть одной из них. Хочу брать пельмени навынос из кафешки напротив и засиживаться в офисе до десяти, проверяя переход оттенков позади Лиса Фрэнка от ультрамарина до лазурного и бирюзового.
Угрюмые гуашевые закаты над лагерем конфедератов. Насупленное облачко над головой Линкольна, когда он вглядывается в будущее, разочарованный состоянием своей партии. До жути похожие на фото сцены городских преступлений.