свою летучую разведку. Изредка проносились голубые стрекозы, как бы благовествуя близость тихой воды; пчелы с разлету зарывались в пылающие костры кипрея вокруг прошлогодних дровяных поленниц, и, похожие на сановников в бархатных камзолах, неторопливо сновали шмели. Низкая жильная струна пела в загустевшем медовом воздухе, пропитанном сверканием цветочной пыльцы. И словно ведьма на празднике, стояла поодаль зловещая, вся в синих лохмотьях, разбитая громом ель;
– На, испей, – певучим местным говором отвечала та. Обеими руками приняв склянку, солдат отхлебнул два мужских глотка, подумал, отпить ли ему третий, обмахнул рот рукавом и, усмехнувшись девочке, жестом благословения коснулся ее головы. А Иван Матвеич понял, что он сейчас видел свой народ настолько близко, до рези в глазах, как редко достается наблюдать его в условиях мирного благополучия.
Вот и покончилось ихнее детство, – вздохнула одна из соседок, тоже мать четырех солдат на самых грозных участках фронта, вздохнула и прибавила в том смысле, что вот подросли детушки и подключаются к исполнению служебных обязанностей, высоких служебных обязанностей человека на земле.
Да вы у солдат спросите, что случается с природой, когда человеку не по себе. Значит, ничто на свете не смеет отказываться от участия в человеческом прогрессе и нести соответственные тяготы борьбы.
это была фамилия Чандвецкого, беглого полковника из петербургской охранки.
Не говоря уже о физической невозможности его появления в советской Москве, представлялось вообще невероятным, чтобы этот человек продолжал существовать где-то на земле, так что весь эпизод носил оттенок некоей потусторонней пакости…
«Хотение смерти есть тоска бога о неудаче своего творения», и еще – «это есть единственное, в чем человек превосходит бога, который не смог бы упразднить себя, если бы даже пожелал»… И вдруг по характеру записей ясно стало, что если только автор их не стремился возможно полно изложить свою болезнь, чтоб сжечь ее потом вместе с бумагой, – значит, это и была та статистическая подготовка, привыкание Грацианского к заключительному мероприятию, о котором намекал в начале разговора.
Умнее будет допустить приступ неодолимого и даже вопреки здравому смыслу интереса к своему низкому, всесильному и трижды безнаказанному врагу, – желания узнать происхождение его подлой силы; вихровский порыв был сродни той любознательности, что заставляет человечество на изучение недолговременных микробов тратить время, отпущенное ему для созерцания вечных светил.
Всего этого еще не знали Сережа и Поля, но в голосе поднявшейся бури они узнавали гневный голос родины и, затихшие, внимали ему с тем доверчивым восторгом, с каким дети приветствуют первовесеннюю грозу. Здесь, в воронке, двумя часами позже и наткнулась на них советская разведка.
И когда убьем войну и когда хорошо мне будет, и тогда обещаюсь ненавидеть тебя за горе наше, за Павла Андреича, за товарищей моих. И если мое тело по малодушию или страху изменит слову моему, обещаюсь наказать его самой жестокой карой…
Все отвлеченное, ранее накопленное школьное знание о мире и людях отступало перед этой свежей непрощаемой могилой. В ту минуту молодых роднило чувство торжественной, почти судейской отрешенности от этого мира, словно стояли на горе, а он, пустой и темный, простирался во мгле под ними, – нескончаемые, полные будущего пространства, хозяевами которого они становились теперь, после Морщихина.