Охваченный властной силой воспоминаний, он не сразу заметил, как откуда-то возник тяжелый танковый гул.
Потом улыбнулся и с непонятной, неожиданно сладкой болью в душе долго смотрел в небо. Там, медленно продвигаясь под облаками и надрывно курлыкая, летела в неведомую даль коротенькая цепочка журавлей.
Вдогонку за исчезнувшей стаей, из последних сил перебирая крыльями, словно прихрамывая, на небольшой высоте летел отставший, видно подбитый, журавлик. От его почти человеческого отчаяния Глечик вздрогнул.
А Глечику так хотелось жить! Пусть в стуже, голоде, страхе, хоть в таком кошмарном аду, как война, – только бы жить.
В сознании необычайно отчетливо предстала ничтожность всех его прежних, казалось, таких жгучих обид. Как он был глуп, обижаясь когда-то на мать, отчима, болезненно переживая пустячные невзгоды военной службы, строгость старшины, нечуткость товарищей, стужу и голод, страх смерти. Теперь все это казалось ему каким-то очень далеким и удивительно никчемным, ничтожно мелким в сравнении с гибелью тех, кому больше, чем себе, поверил он и с кем сжился.
На миг в его душе шевельнулось злорадство при виде этих многочисленных приготовлений врага против него, одного.
Потом, оторвав от приклада грязную щеку, он увидел далеко в канаве серый неподвижный бугорок шинели Овсеева. Больше до самого леса ничего не было видно. Обессиленный, Глечик в изнеможении опустил руки. Осенний ветер быстро высушил его слезы. Боец вдруг почувствовал полное душевное опустошение, притих и, шатаясь, бесцельно побрел по траншее.
Что-то словно обожгло душу бойца; из глаз непрошеные и неудержные брызнули слезы, запекла-заныла обида.
Он почти физически ощутил, как болезненно столкнулись в его душе два властных противоречивых чувства – жажда спасения, пока была к этому возможность, и свежая, еще только что осознанная и гордая решимость выстоять.
Старшина услышал это, притих, тяжело, с усилием открыл глаза и затуманенным взглядом посмотрел на бойца.
– Глечик! – будто успокоенно и даже вроде бы радостно произнес старшина. – Глечик, ты?