Увы, и толстовская правда в отношениях с семьёй привела Саню, наоборот, ко лжи: так, став вегетарианцем, нельзя было объяснить, что делает это по совести, — позор и смех поднялся бы и по семье и среди станичных; пришлось начинать со лжи, что не есть мясного — это медицинское открытие одного немца, обезпечивает долгую жизнь.
была и в городах, образованные друг друга тоже не все понимали, а учение Толстого так убедительно укладывало в мире всё, требуя одной лишь правды. Увы, и толстовская правда в отношениях с семьёй привела Саню, наоборот, ко лжи: так, став вегетарианцем, нельзя было объяснить, что делает это по совести, — позор и смех поднялся бы и по семье и среди станичных; пришлось начинать со лжи, что не есть мясного — это медицинское открытие одного немца, обезпечивает долгую жизнь. (А на самом деле, накидавшись снопами, тело до дрожи требовало мяса, и ещё самого себя надо было обманывать, что довольно картошки и фасоли.)
Отчуждение от семьи облегчило Исаакию и нынешнее решение, с чем уезжал он теперь, — но и тут открыться не мог, пришлось и тут солгать, что требуется ему ехать в университет на практику прежде времени, и саму эту практику придумывать и втолковывать простодушному отцу.
Три недели войны отозвались до сих пор в их станице лишь двумя царскими манифестами, на Германию и на Австрию, прочтёнными в церкви и вывешенными на церковной площади, да двумя отъездами запасных, да ещё отдельным отгоном коней в уезд, потому что числилась теперь станица Саблинская не казаками терскими, а кацапами. Во всём же другом как не было войны: не попадали в их станицу газеты, и письмам из Действующей армии было рано, — да ещё понятия такого не было «письма», до сих пор «получать письма» в их станице было нескромностью, выделением, Саня старался не получать. Из семьи Лаженицыных не взяли никого: старший брат был уже в годах, уже сын его служил на действительной, у среднего брата не хватало пальцев, Исаакий — студент, а мачехины дети ещё малы.
И в сегодняшней полудневной езде по обширной степи тоже не послан был им никакой знак войны.
Переехав по мосту Куму, перевалив каменистым переездом через зноистое двухпутное полотно и уже едучи по травяной улице станицы Кумской, теперь Минеральных Вод, — и тут нигде не заметили они признаков войны. Так не хотелось жизни переворачиваться! Где только могла, она текла и таилась по-прежнему
Переехав по мосту Куму, перевалив каменистым переездом через зноистое двухпутное полотно и уже едучи по травяной улице станицы Кумской, теперь Минеральных Вод, — и тут нигде не заметили они признаков войны. Так не хотелось жизни переворачиваться! Где только мог
очень она почувствовала войну, не ждала в ней рока. Если не знать о войне и не прищуриваться близко к объявлениям, кое-где расклеенным, не заметить команду из запасного полка, прошагавшую в баню, так, пожалуй, и не догадаешься вообще, что Россия уже четыре недели воюет: публики и экипажей с московских улиц нисколько не отбыло, не потемнели ни лица, ни цвета одежд, так же весело пошумливала и красилась витринами торговля, разве только добавилось на улице военных, да кое-где
Но был и ещё оттенок в сегодняшнем обозрении Москвы: что как-то не
не ведавшего о совете Льва Толстого, что «безсмысленно становиться на дороге людей, всю свою энергию направивших на бегство».
За двое суток, что перемалывали их полк, состарились уцелевшие: появилась в них достойная медленность смертников, никто не тянулся спешить угодить команде, выполнить её лучше, выкатить грудь. Ни одного беззаботного лица, ни с показной бодростью: там, где со смертью они сокоснулись, все обязательства службы стали слупливаться с них.
А там — «напрá-вó! ша-гáм…» — покинули они свой тёплый сарай и в полной темноте, спотыкаясь, натыкаясь, едва не за руки держась, побрели куда-то.
Говорили, что идут на выручку Полтавскому. Чёрт бы с ней и с выручкой, не лезьте первые, не надо б и выручать.
Проклятые военные порядки! Какой-нибудь же дурак придумал, и всё зря, а подчиняйся. Из тёплого милого сена выбираться, выминаться наружу, в сырость, во тьму, а там и под пули, и не только самому выходить, путаясь шашкой никчемушней, но ещё делать бодрый голос перед солдатами, притворяться, что тебе очень важно вывести и построить взвод во всей амуниции и слышать от унтера и от солдат омерзительные рабские «никак нет» и «так точно»!..
Он говорил, что на картах, где труднее рисовать стрелки, чаще вспоминаешь, как трудно солдату эти стрелки проходить.