Он жадно прислушивался к жизни, к нарождающимся новым стремлениям, новым лозунгам и старался дать им выражение, старался осмыслить их. Если спросить себя, что его больше воодушевляло: жажда знания или желание прийти на помощь жизни, – то трудно будет ответить на этот вопрос. Вероятно, эти два стремления были в нем одинаково сильны, потому что он ясно сознавал, что прийти на помощь жизни можно только внося в нее свет знания. В то же время для нас выясняется, почему Дидро не мог быть ученым в собственном значении этого слова, не мог быть и систематиком: он столько же вдумывался в науку, сколько прислушивался и приглядывался к жизни, и если он делал гениальные научные открытия, то только, так сказать, мимоходом, насколько это требовалось для уяснения нового миросозерцания как базиса нового государственного и общественного строя. В сущности Дидро не был ни ученым, ни философом; он был публицистом. И если он навеки вписал свое имя в скрижали науки и философии, то только потому, что был одарен необыкновенным, гениальным умом, который прозревал то, до чего другие додумываются только путем долголетнего упорного труда.
Мрак рассеивался перед их умственным взором, и они блаженствовали в потоках осенявшего их света. Вот почему в них такая жизнерадостность, такая энергия. Они знали, для чего живут, к чему стремятся, и им казалось просто преступным не испить чаши знания до дна, не воспользоваться этими знаниями, где бы они ни скрывались и каких бы усилий ни стоило завладеть ими, для того, чтобы помочь народу, из которого они вышли. Это было не настроение ученого систематика, это был могучий порыв к знанию во имя ближнего.
Когда ему расстилали удобную постель, он меланхолически улыбнулся, сказав: «Не стоит труда». Одним из последних его изречений были слова: «Первый шаг в философии – сомнение». 20 (31) июля 1784 года он утром встал, вышел к завтраку, съел яблоко; жена обратилась к нему с вопросом, но он не ответил. Жена взглянула на него, его уже не было: перестал работать мозг, подаривший мир столькими новыми и лучезарными мыслями, перестало биться сердце, столь горячо любившее родину и человечество. Перед смертью он выразил желание, чтобы для пользы науки, которой он посвятил всю свою жизнь, труп его был вскрыт. Мозг его сохранил свежесть, как у двадцатилетнего юноши; сердце оказалось увеличенным на две трети против нормального.