Выкуривала за день пачку «Казбека», а то и полторы, рубила в глаза правду-матку, носила ковбойки из «Детского мира». Такая простая, как черный хлеб с солью. Любите и жалуйте.
Делать нечего – раз у Кривицкого начали раздуваться ноздри, спорить с ним бесполезно. Она затянулась папиросой, заложила за оттопыренное ухо выбившуюся прядь и пошла в «стекляшку». Ну, так и есть: Хрусталев. Кофе пьет. Она подошла, обнялись.
– Ты, Витя, живой? Мать твою! А мне тут страстей разных наговорили…
– Не верь.
– Да ладно, не верь! Ты мне лучше скажи, правда это или нет, что ты с Сенчуком прямо на сьемках подрался?
– Мы с ним разошлись в понимании природы творчества.
Люся чуть не взвизгнула от восторга:
– Какого еще творчества! Бабу небось не поделили?
– Ну, хватит об этом, Люсьена. С кем ты сейчас снимаешь?
– С Кривицким снимаю. Стахановец наш. Одну фильму сдали, другую снимаем.
– Опять песни-пляски?
– Да, все для народа. Говно, в общем, Витя.
Ленина все же протрите. Неловко: стоит голубями обосранный Ленин, а вам всем до лампочки! Нехорошо!
На самом-то деле от женщин во все времена чего люди только не требовали! Смекалку, здоровье, но главное – главное! – желание взвалить на себя все: работу, детей, алкоголика-мужа, кобру-свекровь, гулящего свекра, сад с огородом, и… много всего. Взвалить это все на себя и переть. При этом казаться и хрупкой, и нежной, а то даже слабой. Но только «казаться».
Но если ты любишь кого-то, то разве нельзя все на свете простить?
она никогда не обижалась, потому что не умела этого и не любила. Обидеться, считала она, значит затаить что-то недоброе против человека, а ему об этом не сказать. А Люся всегда говорила.
мы все выбираем. Всегда. Между жизнью и смертью.
Ты правда решил, что нам лучше расстаться?
Он окинул ее всю злыми и жадными глазами. Егор Мячин прав, что таких не бывает.
– Не знаю. Я этого не говорил.
Конечно же, он говорил, но неважно.
– Можно, я позвоню? – спросила она.
– Сегодня? Да, можно. Звони, буду ждать.
– Откуда я знаю? Ведь ты такой скрытный! А я так хочу быть поближе к тебе!
Хрусталев притиснул ее к себе и принялся расстегивать пуговицы на ее блузке.
– Сейчас поцелую, и едем домой, – задыхаясь, пробормотал он. – И там будет близко… совсем, совсем близко…
Опять пошел дождь, на улице было совсем темно, и ему вдруг показалось, что вот эта тесная его машина, пропахшая бензином и табаком, отгороженная от всего света непрерывно льющейся с неба водой, – вот это и есть его дом, потому что девочка, которая, плача, смеется сквозь слезы, устроит ему дом, где он пожелает: на льдине, в лесу, в чистом поле, на Марсе…