три главные черты плебса – страх перед непонятным, ненависть к инакомыслию, а главное – желание отыскать виновных во всех бедах и покарать их.
Нет! Бог – это Бог, а моя совесть – это моя совесть…
– А я как раз думаю, это одно и то же. Совесть – частица Бога в каждом из нас…
Зорин поднимает глаза, пристально смотрит на меня:
– В каждом?
– Да, в каждом. Просто более или менее забитая и изуродованная.
– А разве возможно изуродовать Бога? Даже если это только Его частица?
– Семен Савельевич, люди истязали, уродовали и распинали самого Господа… А уж Его частицу в себе… Можно, к сожалению, очень даже можно. А многие считают, что и нужно, потому что эта частица, пока она жива, мешает им творить что вздумается…
Может, когда-то адские страшилки и действовали на кого-то, но за последние века усатые выстроили против них непробиваемые крепости из презрительного неверия и сидят в этих крепостях – недосягаемые, неуязвимые. Или еще хуже, еще циничнее – швыряют свое грязное, а то и кровавое бабло на строительство церквей. Типа, может быть, там, за гробом, и есть что-то нехорошее, да только нам плевать, мы уже забашляли, и теперь у нас надежная крыша – сам Господь Бог. И, значит, никто не сможет заказать нас рогатым хрюшкам.
Невозможно препарировать душу, как лягушку!.
А в институте я писала сначала курсовые, а потом и дипломную по мазохизму. Изучила его вдоль и поперек. Моя увлеченность этой темой вызывала нездоровый интерес сокурсников да и некоторых преподавателей. Но мне было плевать. Зато я поняла, что это – точно не про меня. Никогда и никого я не просила сделать мне больно – даже тех, кому абсолютно доверяла и перед кем раскрывалась вся в самые безумные минуты, когда вообще ничего не стыдно и не страшно… Нет и нет! Я не нахожу в боли ничего хорошего и уж тем более ничего приятного. Дело в другом. Мой азарт покорить и подчинить боль идет от главного, что есть во мне, – от жажды свободы.
В конце концов, что мешает нам быть свободными? Наши страхи. А самый страшный страх связан с болью. Получается, преодоление этого страха – и есть путь к абсолютной свободе… Но, боже, если бы все было так просто!..
Ника да Ника. Где Ника? Когда придет Ника?..
Мальчик из двенадцатой палаты. Очень тяжело умирал. Я хотела помочь. И помогала. Но агония – это другое, это невыносимо… Слушай… Я могу брать их боль себе. Как будто раскрываюсь, и боль переливается в меня. Иногда часть, иногда вся… Молчишь… Не веришь…
– Что?.. Я не знаю… Я, наверное, просто не понимаю, что ты говоришь… Как? Как это бывает? Расскажи!
– Рассказать… Это такие вещи, для которых и слов нет. Я говорю «раскрываюсь», «подключаюсь». Но это все не то… Свое тело по-другому ощущаю – как что-то бесформенное, мягкое, готовое принять чужую боль. Во мне как будто появляется место для нее… Нет, невозможно объяснить!
… Он у меня с детства аккуратный. Я научился писать года в четыре и был совершенно заворожен этим волшебством – что из каких-то закорючек вдруг получается слово и обретает смысл. А стоит чуть-чуть закорючки переставить – и уже совсем другое, и даже противоположное. Вот, допустим, «любить». Раз-раз – и уже «убить»… Знаете, у меня никогда не было ни конструкторов, ни пазлов, я не собирал ни марки, ни монеты. Мне было достаточно тридцати трех кружков, палочек и закорючек, из которых можно создать целый мир и даже много миров. Потом я узнал, что букв в нашем языке когда-то было больше тридцати трех, и падежей – больше шести, и слова были другие. Я с головой ушел в старославянский, и мне казалось, что через утраченные слова, через забытую музыку этого языка я слышу и вижу прошлое.
Но вот я вижу утешение плачущих слезами других плачущих. Вижу сердца, открывающиеся для чужой беды. И при этом – о чудо! – беда не тяжелеет и боль не умножается, наоборот – становится меньше и легче. Может быть, растворяется в сострадании, а может, понемногу испаряется при этом горестном обмене – как испаряется «доля ангелов» из горького вина… И что же? Значит, кусочек Небесного Царства возможен даже здесь – в нашем «филиале ада»?..
Но ведь на самом деле все молитвы – о любви. Сама вера – это надежда на любовь.