еловала по очереди каждую шершавую косточку: январь, февраль, март, апрель…
Май.
Умер Мейзель в мае тихой и страшной смертью праведника, которым он никогда не был – да и не стремился. Опухоль, неприметная, неловкая, как и он сам теперь (иногда Мейзелю казалось, что такая же старая), несколько лет разрасталась, неторопливо, почти сладострастно стискивая горло. Когда Мейзель понял, что больше не может скрывать от Туси ни одышку, ни жалкую петушиную сипоту голоса, он просто назначил день и час. Сам себе назначил. Врач в нем, блестящий, смелый, так и не прославившийся, был жив и сохранил и твердость духа, и способность к клиническому мышлению. Впереди ждал только распад – долгий, мучительный, смрадный. Сперва он перестанет говорить, потом двигаться – и наконец умрет от медленного, очень медленного удушья. Думать, к сожалению, не перестанет. Думать и чувствовать боль. Страдать. Измазанный собственным дерьмом. Неподвижный. Задыхающийся. Бессильный.