Рана заживает, ее губы медленно смыкаются, как вишневый занавес, и спустя годы на ее месте остается только след, розовый шрам, который наклоняется и целует ее.
Все любят свои раны. Их скрывают за прекрасными гладкими тканями, но помнят место, где они цвели, увяли, съели кожу и собственное мясо.
Поэтому их любят и в часы одиночества, когда никто не видит, наклоняются и с обожанием целуют свои глубокие, темные раны.
Посадили густой сад между нами; но за толщей его цветов я различаю, как отдаляются твои белые зубы и маленькие черные ели пьют из источников твоих глаз
Я, не держащий птиц заключенными в клетках (клетка моей матери гниет в кладовке), просыпаюсь иногда от тихого щебета.
Голодные птицы подкарауливают меня в листьях, почесывая когти о кору деревьев, ибо кто однажды попробовал моей крови, не может питаться плодами и соком шелковицы.
Гроб был ему в самый раз. Он скрестил руки на груди, укрытой военным кителем без пуговиц, и стал ждать. Вдалеке послышались голоса птиц, пролетавших над озером. Собака несколько минут лаяла на небо. Голоса птиц умолкли, их больше не было слышно. Больше ничего не было слышно, даже той чудесной мелодии, которую так хотелось еще раз услышать, — только беспорядочный грохот сердца внутри — оно билось так сильно, что у него тряслась грудь — будто дровосеки выкорчевывали там деревья — и руки его тоже болтались и подпрыгивали, как отрубленные ветви, которые держатся на одной тонкой коре.
Пуговицы на его кителе бывали редко, поэтому он не удивляется. Но сейчас их отсутствие, эта мелочь, причиняет ему особенную боль.
Я не спрашиваю тебя, почему твой меч окрашен кровью, чужестранец. Добро пожаловать. Но я вижу, что одежда твоя в пыли, — возьми эту щетку, почисть ее
Неизвестный музыкант был, должно быть, великим мастером — играл грустную мелодию, такую сладостную и жалобную, какую юноша не слышал с детства. Он тотчас забыл все страхи и переживания кошмарной ночи, забыл проникавших через окна поезда женщин с забинтованным пальцем, которых он видел несколько часов назад; забыл глаза ястребов, которые его преследовали, забыл скелеты птиц в клетках. Когда изумительная музыка смолкла, его сердце было все еще полно восторга, и тяжелые шаги по ступенькам не вызвали в нем страха; он был уверен, что это шаги друга.
Писатель и теоретик русского авангарда Виктор Шкловский описывал этот феномен как «остранение», то есть освобождение слов от их привычного значения с помощью новых сочетаний. Он пишет: «…мы перестали быть художниками в обыденной жизни <…> только создание новых форм искусства может возвратить человеку переживание мира, воскресить вещи и убить пессимизм»[6]. «…Для того чтобы вернуть ощущение жизни, почувствовать вещи, для того чтобы делать камень каменным, существует то, что называется искусством <…> приемом искусства является прием „остранения“ вещей и прием затрудненной формы, увеличивающий трудность и долготу восприятия, так как воспринимательный процесс в искусстве самоцелен и должен быть продлен; искусство есть способ пережить деланье вещи, а сделанное в искусстве не важно»[7].