Хорошо иметь много денег
Кругом море, песок, яхты
Или горы, снег
Все в белом и цветном, красочном
Ты говоришь:
Да, прекрасно!
Но я — в Беляево
Вот оно, так сказать, небо. И ведь не скажешь ему: Нале-во!
Оно и так налево и направо.
Так что же ему сказать от имени человечества?
Нечего ему сказать.
И я был честный гражданин
7262 Страны своей Советов
И я внимал советов
Журналов и газетов
Да и не я один
А потом чегой-то я устал
Не то чтобы несчастным стал
Или каким неверным
Но стал какой-то нервный
Невеселый стал
Отчего-то
Возраст, наверно
Мне тогда пришла в голову строка, вернее, две строки, про Милицанера, написанные мной же самим, но гораздо-гораздо позднее происходивших событий:
Но Он государственность есть в чистоте,
Почти что себя этим уничтожающая!
Строку можно произносить нараспев. Даже петь. В подобном гимноподобном распеве как бы все само разъяснялось, умиротворялось, обретало высокий смысл и порядок. Милицанер опять вставал в своем вертикальном образе, окруженный самыми разнообразными сущностями и существами. Скажем, летящим неведомо куда — от Москвы в самые неведомые края — Морячком. Ползущим по поверхности земли, прикрытым редким кустиком или неровно вырытым окопом Солдатом. К нему подскакивал весь красный, дышащий жаром, только что вырвавшийся из-под земли, с горящими глазами Пожарный. Милицанер остужал его и успокаивал. К нему подходила ласковая тихая Мария, заглядывала в глаза и, умиротворенная, уходила.
Дети, в свою очередь, временами составляли почти 90 % населения Москвы, заполняя все непереносимым шумом и бестолковостью. Тогда их можно было просто возненавидеть. Их порой таки возненавиждывали с необыкновенной силой. Проходящие с силой и нарочитой болезненностью пихали их и отталкивали. Некоторые заходились в жестокости, нещадно избивая их, доходя порой до членовредительства. Естественно, что милиция не могла допустить беспорядка и своеволий. Она отгоняла не в меру ожесточившихся, пытавшихся даже через плечо оттесняющего милиционера все еще как-то достать отвратительного младенца либо рукой, либо ногой. Но милиция справлялась с задачей, увещевала взрослых, уговаривала продолжать свой путь на работу или по делам. Ведь таким образом порой застывала деловая жизнь города. Все трудоспособное население высыпало на улицы, занимаясь неистовым истязанием невыносимых детей и детишек. Милиция ежедневно упорно, терпеливо приводила все в порядок. Младенцев развозили по назначению — в больницы, в детские приюты, по домам, в морги. Напряженные дни милицейской жизни длились достаточно долго, пока все не успокоилось само собой. Взрослые просто смирились с неизбежным положением вещей. Потом помягчели, подобрели, прониклись к детям даже некой нежностью. В наши дни мы уже видим, что неудобно пройти мимо ребенка, не погладив его по пушистой головке или не подарив ему конфетку.
Но, забавно, даже после достаточного распространения немарких шариковых ручек, вначале, правда, исключительно западного производства, нам в школе не позволяли пользоваться ими, полагая, что это приведет к тотальному ущербу нашего почерка. Вследствие же его нечеткости неумолимо, в строгой закономерности взаимоповязанностей всего идеологизированного космоса, наше строгое, выверенное образование, естественно, пойдет сикось-накось. Результаты чего просматривались прямо катастрофические — тотальное крушение личности, деградация и измена Родине.
Они промахивались, врезались в стены, заборы, столбы, опрокидывали легкие постройки и ларьки. Уже нечувствительные к боли, смахивали с лица преизбыток чего-то сочащегося и капающего. На ощупь находили сугробы, погружались, стараясь почти уйти в них в попытках холодом остановить непрестанное полное растекание ничем уже не сдерживаемого полужидкого организма. Полностью нечувствительные, они обмораживались, покрываясь поверх немыслимой, отливающей всеми цветами побежалости корки еще белым поблескивающим инеем, а затем жесткой ледяной поверхностью, сквозь которую просвечивала зловещая голубизна.
Последним поездом метро, идущим на юг, мы удирали от сонмагнавшихся за нами по узким извилистым тоннелям подземкивоющих фантомов. Они вытягивали вослед нам непомерно разраставшиеся и множащиеся руки, срывали висящих, уносили во мглу. За проходом поездов вскрывались кингстоны. Мощные потоки подземных вод обрушивались на преследователей, затопляя все вокруг, вырываясь наружу, смывая попадавшееся окрест и разнося на мелкие куски опустевшие строения. Взрывы и обвалы отсекали часть преследующих. Однако наиболее воздушные, не обремененные излишней телесностью продолжали погоню. По причине болезни не имея твердых и надежных ног, но обладая взамен укрупненно цепкими, почти паучьими руками, особенно гипертрофированной семипалой правой, я вцепился в поручни последнего вагона. Словно штандарт, трепещущий флаг нашего поражения-спасения, задорно-весело, в некоем восторге отчаяния, на радость и в поддержку отчаявшимся, я всю дорогу горизонтально развевался, отбрасываемый назад мощными встречными горячими, оживляющими воздушными потоками. Наконец и последние из них развеялись в перегретой движением, не имевшей выхода, раскаленной атмосфере. Мы мчались дальше.
На окраине же стояла тишина. Удивительная тишина. Большинство из нас были прямо свалены с ног этой безумной тишиной. Воды и горы не дали тем событиям, тому люду распространиться за пределы захваченной ими территории центра. Здесь была совсем другая Москва. Надо сказать, что в те годы город менялся часто. Не то что во времена позднейшего застоя и стабилизации социально-природных процессов.
Мышь мертвая посереди дороги. Целенькая, аккуратненькая —
с горя, видно, померла.
Что мышь — люди мрут, даже при такой активной
заботе государства.
Но смерть, видимо, заботливее.
Вот оно, так сказать, небо. И ведь не скажешь ему: Нале-во!
Оно и так налево и направо.
Так что же ему сказать от имени человечества?
Нечего ему сказать.