Так значит, это не игра. В конце кому-то предстоит умереть. Умрет тот юноша, каким он был еще с утра. На смену ему родится ревностный католик, антисемит, гомофоб, испанский националист, словом, худший человек из двух, уживавшихся в нем одном.
Искусство и сны сопровождают нас не потому, что способны менять положение дел, а потому, что могут останавливать течение мира.
Но все это известно нам, живущим в мире, где прошлое и настоящее одновременны, а История пишется, чтобы мы думали, будто A ведет к B и потому не лишено смысла. Мир без богов есть Мир-в-Истории — и в историях, вроде той, что я сейчас рассказываю: они утешают нас своей упорядоченностью.
Я не знаю, о чем эта книга. Знаю только, что написал ее в ярости оттого, что плохие всегда выигрывают. Может, все книги потому и пишутся, что у плохих всегда преимущество и это невыносимо.
Эта книга — не про Караваджо и Кеведо, хотя в ней есть и Караваджо, и Кеведо. А также Кортес, Куаутемок, Галилей и Пий IV. Гигантских масштабов личности, противостоящие друг другу. И все трахаются, напиваются, делают какие-то бессмысленные ставки. Всякий роман неизбежно сбивает спесь с памятника кому-нибудь, поскольку всякий роман, даже самый целомудренный, немного порнографичен.
Возможно, эта книга повествует только о том, как написать такую книгу. Возможно, все книги в мире — об этом. В этой книге, как в теннисе, что-то все время скачет туда-сюда.
Я пишу и не знаю — о чем эта книга. О чем она повествует. Не только о теннисном матче.
Мы, мексиканцы, — потомки не мексиканцев, а народов, примкнувших к Кортесу, чтобы свергнуть мексиканцев. В названии нашей страны — только ностальгия и чувство вины.
Теночтитлан пал негромко. Хотя планетарные последствия этого события, вероятно, превосходили последствия столь же значимых событий — падений Иерусалима и Константинополя — и во всех трех случаях целые миры рушились и тонули в море крови и дерьма, напруженном взбесившейся Историей, в Теночтитлане все будто просеивалось сквозь меланхолию вины, словно одержавшие окончательную победу понимали: они ломают нечто, чего не смогут восстановить.
Что такого в наготе, теоретически одинаковой в своих проявлениях, что она сводит нас с ума? По идее, голыми нас должны поражать лишь монстры, а мы меж тем приходим в тем большее волнение, чем увиденное ближе к стандарту.