А в девятом часу, смотришь, уж и там. И начинаешь просвещать в этой избе, где так и повис запах дегтя и овчины… Ну-с, так вот-с… Брал я с собой обыкновенно старика-кучера, Федора Леонтьича, из крепостных. Впрочем, в Данкове все служащие были из крепостных. Отец мой был человек добрый, не из числа тех людорезов, и «после воли» у него многие остались служить на жалованье; а кто так, по старости лет, просто, остался вроде как пенсионер, жил себе на покое, без жалованья, но и без работы, без обязанностей, и получал месячину натурой – мукой, крупой, солью и прочей снедью. Таким пенсионером был и Федор Леонтьич, страстный любитель своего дела: лошадей, экипажей, сбруи и всего того, что попахивает этим особенным запахом конюшни и каретного сарая.
Затеял я на Рождестве ребятишкам в школе елку устроить. Совсем новое дело, невиданная потеха! Они елку-то только в бору и видели, а под ней рыжики да масленки; а тут вдруг им елка в школе… да еще какая! С яблоками… Совершенно особой породы дерево. Школа от моего Данкова была в шести верстах, в Мерцаловке. Частенько я туда езжал, наблюдал за ученьем, увлекался всем этим до страсти.
Один взгляд, и больше ничего… Молод я еще тогда был. Кабы теперь, так этого бы не сделал. Т. е. думаю, что не сделал бы; а впрочем, не знаю, не ручаюсь. Люди и в старости глупости делают, могут и подлость учинить. Всяко бывает. Да… Так вот так-то-с! Было это в шестидесятых годах, лет семь спустя после «воли». Я тогда всевозможные должности исполнял по уезду: и мировым судьей был, и по учебной части, и еще что-то такое… Сами знаете – время было горячее, хорошее было время
Какой момент? – спросили мы его чуть ли не в один голос.
– Да был такой момент. Был и нет его, – уклончиво ответил он.
– Расскажите, расскажите, Евстафий Плакидыч.
– Ну, уж извините, от этого увольте, – упорствовал он.
Да нет же, в самом деле, господа, это невозможно. Судите рассказ, восторгайтесь, браните… что вам угодно, делайте с ним… Судите автора, но как писателя… И не оскверняйте же каким-то мелкопресным словом целый мир человека, всю его жизнь, весь его дух… Да у меня у самого один момент в жизни только был такой, как вот у этих – у Василия Андреича да у Никиты
Да, во-первых, имеете ли вы право из великих имен такие существительные выдумывать?.. Петровщина, толстовщина!.. Точно пугачевщина, аракчеевщина!
а неповоротливый отрицатель Косинич, вообще никогда не склонный к восторгам, отрицал и на этот раз своим белорусским говором, так высоко подняв брови, что они ушли к самым волосам: «Нет, на то есть воля ваша, господа! Ведь это же есть толстоущина! Опять то же! И как он мог? Тот в шубе и унизу – замерз, а этот наверху и в кожухе – не замерз! Тут усе подтасовано и усе у духе этих протиуных непротиулений…»
все впились мысленными взорами в снежную ширь, окутанную мглою метели, в Мухортого, несшего покорно свой лошадиный долг, в этих двух людей с их страхом, с их думами в ожидании близкой смерти, в борьбе за существование и в высокой, христианской уступке ближнему…
я успокоил всех и в доказательство своей твердости и любви к моим друзьям показал им, что книжка журнала не была еще разрезана. Раздались должные похвалы моему мужеству; потом все разместились поуютней – кто на диване, кто на кресле, задымили сигарами и папиросами, и при синеватом свете лампы раздалось ясное, но монотонное, суховатое чтение Ивана Петровича. Нас, однако, такое чтение вполне удовлетворяло: именно такое нам и нужно было.
Как бы то ни было, 1 марта 1895 года этот незагадочный рассказ с незагадочным заглавием, действительно, увидел свет. Я получал тогда тот журнал, которому этот рассказ доставил известность, и в назначенный час, вечерком, все мы, десять неразлучников, собрались в моем кабинете, чтобы прочитать рассказ вместе, вслух. Прежде всего мои приятели задали мне строгий вопрос: не прочитал ли я уже раньше «Хозяина и работника»?