Запись 1951 года: «Его мечта: знать все, что он знает, не зная об этом».
Романтики считали, что великое искусство сродни героизму: в обоих случаях речь идет о прорыве, выходе за пределы. Вслед за ними и приверженцы модернизма стали требовать от всякого шедевра экстремальности: предсмертного откровения, пророчества — или того и другого одновременно. Вальтер Беньямин выступил с характерно модернистским суждением, отметив (применительно к творчеству Пруста), что «все великие произведения литературы создают вид или его разрушают» [18]. Скольких бы предшественников ни числило за собой поистине великое произведение, оно должно создавать впечатление разрыва с былым порядком — шага, при всей его благотворности, на самом деле сокрушительного. Такое произведение раздвигает границы искусства, но в то же время осложняет и отягощает практику искусства новыми, сосредоточенными на собственной природе стандартами. Оно одновременно стимулирует воображение и парализует его
Один из таких коллекционеров, Беньямин хранил преданность вещам именно как вещам
«Истина сопротивляется, если ее хотят переместить в область знания»
В нескольких разделах «Улицы с односторонним движением» даются рецепты для работы: наиболее подходящие условия, время, подручные средства. В гигантской переписке им во многом двигало желание отметить, отчитаться, засвидетельствовать, что он работает. Его никогда не покидал инстинкт собирателя
Сегодня утром, садясь за этот текст, я потянулась под стол за бумагой для машинки и под завалами рукописей рядом с парой других книжек обнаружила его «Новую Реформацию». Хотя я пытаюсь прожить этот год без книг, нескольким все же удается как-то ко мне пробраться. Что ж, есть какая-то закономерность в том, что даже здесь, в этой комнатушке, куда книгам путь заказан, где я пытаюсь яснее расслышать мой собственный голос и отыскать мои истинные мысли и ощущения, нашлась хотя бы одна книга Пола Гудмана — ведь за последние 22 года мне не случалось жить в квартире, где не были бы собраны почти все его книги
Из-под его пера выходила взвинченная смесь синтаксической неповоротливости и словесной точности; он был способен на фразы восхитительной чистоты стиля и живости языка — но мог порой и писать настолько небрежно и неумело, что казалось, будто он делает это нарочно.
Основной причиной тут было даже не то, что я в целом соглашалась с его рассуждениями; есть и другие писатели, с которыми я согласна, но схожей преданности которым не чувствую. Меня привлек его неповторимый голос: непосредственный, раздраженный, эгоистичный, щедрый и узнаваемо американский.
В этом, вполне буквальном, смысле мы не то что не дружили с Полом Гудманом — он был мне откровенно неприятен, поскольку, как я не раз жалостливо пыталась при жизни его объяснить, он, казалось, точно так же не выносил меня.
В 1959 году я переехала в Нью-Йорк, и с тех пор до конца 1960-х мы встречались довольно часто, хотя и всегда на людях: на вечеринках у общих друзей, на групповых дискуссиях и лекциях о вьетнамской войне, акциях протеста и демонстрациях.