Так все любуются невестой в белопенном платье, с сияющим от счастья лицом из-под фаты, и никто не может представить ее на рассвете холодного вдовьего дня, когда покореженная ревматизмом рука тянется к лампе. Свет падает на неровные жидкие пряди со следами хны. Уродливая ключица выпячивается из ворота мужской рубашки. К тумбочке прислонена палка. В изголовье лежат очки с мутными, захватанными стеклами; нужно протереть их и посмотреть на часы, чтобы встретить… рассвет? Нет — закат.
После звонка он всем расскажет, что я не хожу на музыку. Он уже понял и пока что меня не выдает.
Звонок прозвучал так же, как последний аккорд «Сломанных сосен». Нелька взмахнула обеими руками и величаво обрушила их на клавиши, закрыв глаза. Бережно закрывая инструмент, доктор спросил:
— Что ты играла?
Голубые майки стремительно смыкались вокруг рояля. Сползая с табурета, цыганка ответила:
— Это Пуччини, — и повернулась к нему спиной. Дети возмущенно кричали: «Нелли! Ты не говорила, что ходишь на музыку, это нечестно!» — «Мы не знали, что ты тоже играешь!»
Врач оцепенел. Смуглая девочка вполоборота настороженно посмотрела на него, кивнула и первая побежала из зала.
Она была уверена, что именно так звучит пучина.
Послушав эти беспомощные экзерсисы — «Казачок», «Ригодон» какой-то и — уж извольте радоваться! — «Полонез» Огинского, доктор ощутил такую боль за прекрасный инструмент, за крестного, за необходимость говорить на чужом языке, что не задумываясь сел играть любимый вальс. Пусть эти неразвитые одноязычные дети послушают Музыку.
Они слушали. Неразвитые одноязычные дети, со сколиозом и без, голоногие, озябшие в своих куцых майках, обступили рояль и слушали.