Сейчас уже очевидно: русский исторический цикл устроен так, что примерно раз в поколение колесо проворачивается на четверть. И в процессе этого поворота образуется та самая коллизия, о которой впервые сказал Лермонтов, – очень любимый, кстати, Тургеневым и герой его прекрасного мемуарного очерка:
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит язвительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.
Коллизия отцов и детей впервые обозначена здесь. Все русские отцы обречены вступать в жесточайший идейный спор со своими русскими детьми. Не бывает так, чтобы осуществлялась преемственность, всегда щелкает это колесо. И тот факт, что каждый отец с каждым сыном оказываются даже не в противофазе, а вот под этим страшным девяностоградусным углом без элементарного взаимопонимания, для всей русской литературы стал абсолютно очевиден только с того момента, как Тургенев написал об этом роман.
Вот это совершенно справедливо. Гений больше делает для литературы, перечеркнув написанное и отправившись в гости, нежели выдавив из себя четыре никому не нужные строчки.
Обожествить свою болезнь очень легко, преодолеть ее очень трудно
«Вам <…> давно уже воздух переменить надо. <…> Станьте солнцем! – говорит Порфирий Петрович тройному убийце. – Станьте солнцем, вас все и увидят!» Какое солнце из Раскольникова? Но с этого момента в русской литературе начинаются две страшные тенденции. Одна – оправдание преступлений, потому что преступник глубже, он отверг этот мир, он преступил, ему открылся Бог. И вторая – оправдание блуда. После Достоевского вся русская литература не просто начинает обожествлять проституток, но видит в них еще и жертвенное начало. И этот мотив присутствует и в «Двенадцати» у Блока, где Катька-проститутка становится символом вечной женственности, и в «Докторе Живаго», где Магдалина выступает единственной избранницей Христа: «Слишком многим руки для объятья / Ты раскинешь по концам креста». Обожествление преступления после Достоевского становится законом, страдание – единственной школой жизни. Вот это и есть мораль Достоевского, которую он противопоставляет подлой мещанской морали.
Набоков, как многие душевно здоровые люди, писал, что нет в мировой литературе более дурновкусной сцены, чем совместное чтение проституткой и убийцей сцены воскрешения Лазаря. Это и правда плохо. И это гениально написано, потому что это работает. Если рассмотреть эту сцену без призмы стиля Достоевского, без его гипербол, рассмотреть ее отдельно, это потолок дурновкусия – или, наоборот, какая-то бездна.
Вместо того, чтобы стать Наполеоном, стать духовно свободным, Раскольников раздавлен. Он превращается «в тварь дрожащую» окончательно
Достоевский – действительно маньяк, человек, наделенный большой изобразительной силой, но направляющий свое писательское зрение на то, от чего принято в ужасе отворачиваться
Убивать старуху нельзя по самым странным соображениям, приходящим совсем не с той стороны, откуда мы их ждали. Убивать старуху нельзя по соображениям биологическим. Потому что это преступление Раскольникова раздавило
Вопрос поставлен Достоевским так: почему нельзя убивать старуху? Ответом на этот вопрос он и наполняет весь роман
В детективе интересно не тогда, когда автор ищет убийцу, потому что он убийцу знает. Интересно, когда автор ищет Бога. И подавляющее большинство детективов имеют метафизическую, религиозную подоплеку, потому что в огромной степени детектив – это отражение нашей с вами детективной работы по постоянному поиску смысла. Когда человек ищет Бога, он ищет следы, он ищет отпечатки пальцев, условно говоря, Творца на том, что Творец сотворил. Один видит эти отпечатки, а другой говорит: да нет, это клякса, это само получилось.