Я тотчас узнал его: это был тот самый мещанин Василий, который некогда показал мне моего покойного гувернера! Черты его мало изменились; только выражение их стало еще необычнее, еще страшнее… Нижняя часть опухшего лица обросла взъерошенною бородою. Оборванный, грязный, одичалый, он внушал мне еще больше отвращения,
В перегородке была щель; я приложился к ней глазом. Юродивый сидел на лавке ко мне задом: я видел только его громадную, как пивной котел, косматую голову, да широкую, сгорбленную спину под заплатанным мокрым рубищем. Перед ним на земляном полу, стояла, на коленях тщедушная женщина в старом, тоже мокром, мещанском шушуне с темным платком, надвинутым на самые глаза. Она силилась стащить сапог с ноги, юродивого, пальцы ее скользили по загрязненной, осклизлой коже. Хозяйка стояла возле нее со сложенными на груди руками и благоговейно взирала на «божьего человека». Он по-прежнему бурчал какие-то невнятные речи.
Начало премудрости страх божий, — перебил я.
— Начало веры, — продолжала Софи, нисколько не смутившись, — самоотвержение, уничижение!
— Даже уничижение? — спросил я.
— Да. Гордость человеческая, гордыня, высокомерие, вот что надо искоренить дотла. Вы вот упомянули о воле… ее-то и надо сломить.